В течение двух экзаменационных недель я иногда сталкивался с Чарли, но мне было некогда наблюдать за ним. Конечно, я к нему забегал, но любой, кому приходилось сдавать трудные экзамены, поймет, что меня поглощали собственные заботы, не оставляющие времени на других. И сегодня, когда испытания кончились для нас обоих, я, сдав свою последнюю письменную работу, пошел искать Чарли. Я постучал в дверь его комнаты, но ответа не было; я заглянул внутрь – Чарли сидел у стола; ему стало заметно хуже.
Сам не осознавая, в тот день я провел свой первый осмотр больного: я измерил его пульс, посмотрел язык – желтый, сильно обложенный, – как мог прослушал сердце через трубку, свернутую из бумаги. Температура, потеря аппетита, постоянная головная боль – ничего особенного, но в сопровождении свинцовой бледности и глубокой изможденности они указывают на тяжелую болезнь. Все это сказало мне, что дело серьезное, хотя, конечно, я не знал в точности насколько. Не прошло и часа, как я дозвонился до своих родителей в Караул Сиу, и они согласились с моим решением – не ехать домой, а как можно быстрее отвезти Чарли в Солтертон. Мои родители немножко знали Чарли – познакомились с ним, когда приезжали в Торонто навещать меня, и он их очаровал. Я знал, что они скучают и хотят скорее со мной увидеться, но они поверили мне, когда я сказал, что дело неотложное. Также в течение этого часа я дал телеграмму родителям Чарли, чтобы они встречали нас на вокзале в Солтертоне сегодня вечером; я надеялся, что там, по крайней мере, найдется нормальный врач и будет кому позаботиться о Чарли.
У меня было больше денег, чем у него, и я все сделал с размахом: взял билеты в ныне давно не существующий бастион роскоши и привилегий – вагон-салон. Мы сидели в пухлых вращающихся креслах, обитых тускло-зеленым бархатом, и воображали себя важными шишками. И впрямь, суета, которую я поднял вокруг Чарли, и атмосфера неотложности пошли ему на пользу. Впервые за много недель кто-то отнесся к нему всерьез, как к человеку, а не как к бестолковому экзаменуемому. Пока мы неслись по унылым равнинам на восток, в сторону Солтертона, лежащего на полпути от Торонто к Монреалю, Чарли рассказал мне, как прошли для него эти унизительные две недели. Он полагал, что прилично ответил по истории, древней и современной, а также по английскому (литература и сочинение); он не сомневался, что сдал французский язык и литературу, а также латынь и классику. Но что касается математики и естественных наук, это была катастрофа. Чарли знал, что провалился, и переживал свой позор так, как может только мальчик из Колборна.
Мальчики из Колборна должны не проваливаться, а побеждать; именно для того, чтобы подготовить их к победам – в любой области, где они захотят попытать силы, – родители отправили их в частную школу. Директор, не слишком пугая нас, иногда объяснял, что значит провал на экзаменах. Куда пойдет человек без аттестата зрелости? Какие дороги ему открыты? Директор не вдавался в подробности, но мы догадывались: вероятно, несчастный, не допущенный в университет, сможет только собирать мусор или же выгребать нечистоты. Целью был успех, но не в вульгарном и пошлом смысле этого слова; нет, нам следовало добиваться успеха в понимании великого доктора Арнольда из школы Регби. Успех в каком-нибудь благородном предприятии, успех в выработке и поддержании твердости характера – вот что имело значение, а деньги были вторичной, а может, даже и недостойной целью. Однако директор не ограничивался мыслями доктора Арнольда; для своего времени и для своей профессии он был очень смелым человеком. Он цитировал в речах, обращенных к нам, слова Бернарда Шоу, от которого, по мнению торонтовских тори, до сих пор несколько припахивало серой: «Истинное назначение жизни – в том, чтобы посвятить себя великой цели и отдать ей все силы, а не прозябать, живя только удовольствиями». Но директор и представить себе не мог, чтобы кто-нибудь посвятил себя великой цели, не получив сначала аттестата зрелости, даже если не собирается идти в университет. По мнению директора и всех, чье мнение хоть чего-то стоило, это был обряд инициации, без которого невозможно стать настоящим мужчиной, человеком действия.
Итак, Чарли провалился. И теперь я вез его домой, где он должен был предстать перед родителями.
Родители Чарли были для меня загадкой. Они казались очень далекими, хотя нельзя сказать, что они пренебрегали сыном или были к нему жестоки. Они по-своему выражали свою любовь к сыну. Профессор Айрдейл иногда называл сына «старик». Мать называла его «милый», но это очень многозначное слово, и значение его зависит от интонации; та, с которой его произносила мать Чарли, была не слишком задушевной. Я побывал у них раза два или три за школьные годы, и они всегда были любезны и приятны в общении, но неприступны – в отличие от моих собственных родителей. Я объяснил это тем, что они были из (я мысленно ставил вокруг этого слова кавычки) «высокородных». Профессор происходил из английской семьи, в которой мужчины на протяжении многих поколений становились университетскими преподавателями, священниками или тем и другим сразу, а сам он заведовал кафедрой античной литературы в Уэверли. Мать Чарли была урожденная мисс Мерриэм из Монреаля; как многие англоговорящие монреальцы, она душой так и не покинула родной город и в беседе постоянно упоминала о балах, катании на санках и о своих школьных днях, проведенных в пансионе благородных девиц под руководством грозных мисс Эдгар и мисс Крамп. В этом пансионе многие поколения мисс Мерриэм перековывали в идеально воспитанных юных леди – то есть идеально воспитанных, пока не познакомишься с ними поближе. Миссис Айрдейл как-то упомянула – это была традиционная семейная шутка, – что, когда она объявила о своей помолвке с Гербертом Айрдейлом, ее подруга обеспокоенно сказала: «Но, Эдит, как же ты будешь проводить время? Никто из нормальных людей не знается с профессорами!» Тем не менее брак, по-видимому, оказался удачным; ясно было, что у Айрдейлов водятся деньги, а так как для университетских преподавателей это нехарактерно, отсюда следовало, что деньги – ее. Профессор же привнес в семейный союз знание греческого и латыни, и, похоже, все сложилось хорошо. По крайней мере, с этим конкретным профессором нормальные люди знались. Мне показалось, что родители обращались с Чарли как со взрослым задолго до того, как он перестал быть ребенком, и совсем не обращали внимания на младенца, который живет во всех нас, пока мы живы, и чьи потребности иногда приходится удовлетворять.
Они встретили нас в Солтертоне, на старом вокзале, сложенном из обтесанных блоков известняка. Они заулыбались Чарли, и мать поцеловала его; меня они приветствовали едва ли не с большей теплотой, потому что я «пошел на неудобства», как они выразились, чтобы привезти больного домой. Они явно думали, что с ним нет ничего серьезного – просто устал от экзаменов и от сознания своего провала. Провалы Чарли были для них привычным делом. Но деньги – отличное лекарство от плохо сданного экзамена.
Очень скоро стало ясно, что у Чарли действительно что-то серьезное. Он несколько дней сидел на гоголь-моголе с ромом, но температура и головная боль никуда не делись, а свинцовая бледность только усилилась. Его тошнило – слишком часто, чтобы это объяснить непривычкой к гоголь-моголю. Семейный доктор – по совместительству друг семьи, не слишком наблюдательный и уделявший больше внимания родителям больного, чем ему самому, – решил, что Чарли следует показать кому-нибудь еще, «специалисту». Солтертон мог похвалиться лучшим медицинским обслуживанием среди всех промежуточных точек между Торонто и Монреалем: в местном университете был хороший медицинский факультет, а при нем – неплохая больница. Так что больным наконец должны были заняться врачи, – по моему дилетантскому мнению, давно пора. Специалист бормотал себе под нос что-то невнятное, потом призвал коллег, и после консилиума они объявили, что болезнь Чарли – сильно запущенный синусит, воспаление носовых пазух, которых у человека, оказывается, несколько. Их нужно было дренировать. Их дренировали, и это, похоже, помогло, но две пазухи – их медицинские названия мне тогда ничего не говорили, но речь шла о тех, которые расположены по сторонам носа, под глазами, – не поддались; зондирование показало, что они сильно воспалены и дренировать их невозможно. Единственным выходом была, по выражению специалистов, «фенестрация» – операция, которая откроет проход в упрямые пазухи. Это не вызвало бы особого беспокойства, если бы не одна деталь: анестезия тогда была в таком зачаточном состоянии, что инъекций, усыпляющих больного на время операции, не существовало и любую анестезию подавали через дыхательную маску. Это означало, что операцию придется проводить без обезболивания. Врачи не распространялись особо, но любой, даже лишенный воображения, понял бы, что это значит.
Родители Чарли восприняли новость типично для них. Мать время от времени восклицала: «Ох, милый!» – несколько сердечней ее обычного обращения к сыну, но мне стало ясно, что она в этих обстоятельствах беспомощна. Отец был настроен шутливо и сказал, что Чарли придется вдохновляться примером матросов Нельсона, которым отпиливали ноги в трюме корабля в бурном море, обезболивая только ромом и закушенной пулей. Я знаю, что профессор воевал – и, вероятно, хорошо – на Первой мировой и повидал немало ужасов; но было ясно также, что он попросту отмахивается от грядущих мучений Чарли; у него недостаточно воображения, чтобы проникнуться чужим страданием. Впрочем, даже если бы он мог посочувствовать сыну, вряд ли это помогло бы.
В течение двух недель, пока все это происходило, я оставался в Солтертоне – Айрдейлы уговорили меня побыть с Чарли. Я уверен: они знали, что в некоторых отношениях я ему ближе родителей. Если я расскажу об этом Эсме, то нужна будет осторожность: по нынешним временам, особенно в кругах, где вращается Эсме, любая крепкая мужская дружба немедленно объявляется гомоэротизмом. Но к нам с Чарли это точно никак не относилось. Я был для него защитником; он мне доверялся. Я не господствовал над ним, и он не «повисал» на мне, но факт остается фактом. Я могу поклясться, положив руку на сердце, что мысль о сексе даже не закрадывалась нам в голову; если теперь кажется, что это стесняющие рамки, то в Колборне такие рамки безусловно поощрялись. Я думаю, подобная крепкая мужская дружба существовала всегда, и тем, кто считает, что секс правит миром, следовало бы это понять. У родителей Чарли мы жили в одной комнате, но там было совершенно определенно две кровати.
Во время болезни Чарли, лежа в постели, часами читал «Золотую легенду». Старый экземпляр, который он брал с собой в школу, был убогим маленьким томиком – переизданием XIX века на латинском языке. Чарли навострился читать испорченную позднюю латынь автора «Легенды», Иакова Ворагинского, и этим объяснялись его школьные успехи в классической латыни. Но после того памятного заседания клуба «Отбой» мистер Рамзи часто виделся с Чарли; обнаружив любовь Чарли к «Легенде», мистер Рамзи подарил ему перевод на ходульный, но понятный викторианский английский. Чарли берег эту книгу, как сокровище: в школе он получал награды за успехи по истории, но любой подарок от Рамзи – Старой Уховертки, как прозвали его ученики – был чрезвычайно редким делом, а потому ценнее любой награды. Дарственная надпись гласила: «Чарльзу Айрдейлу от собрата-энтузиаста Данстана Рамзи».
Кажется, накануне операции Чарли читал и молился всю ночь; я спал, но иногда сквозь сон осознавал, что у Чарли горит свет. Я несколько раз заглядывал в английское издание «Легенды», но на долгое чтение меня не хватало – мне претили наглые выдумки, которые выдавались за деяния святых. Чарли не вступал в споры по этому поводу. «Истина морали выше простого факта», – говорил он, и много лет спустя мне предстояло слышать подобное высказывание довольно часто. В ту ночь я знал: Чарли укрепляет себя истиной морали, как он ее понимает.
Чарли читал свою старую «Легенду» на латыни; я читал английское издание. Почему? Потому что врачи, которые должны были оперировать, долго думали, как помочь Чарли перенести боль, которая будет долгой и тяжелой. Наконец они поступили весьма непрофессионально и спросили самого пациента. И Чарли сказал: наверное, ему поможет, если во время операции кто-нибудь будет читать ему вслух. И хирурги согласились попробовать.
А кто же будет читать? Миссис Айрдейл объявила, что это свыше ее сил. Сама мысль приводила ее в ужас. Профессор сказал что, конечно, почитал бы, но, к несчастью, на этой неделе в Уэверли проходит конференция научных обществ и он как завкафедрой вынужден председательствовать на симпозиуме по классической литературе – именно в тот день и час, на которые назначена операция. Так что мы сами видим – у него связаны руки.
Итак, читать выпало мне. Я согласился с готовностью, поскольку мечтал увидеть настоящую хирургическую операцию.
На следующее утро Чарли не завтракал по приказу врачей, но я поел с аппетитом. Мы встали рано, поскольку Чарли нужно было явиться в больницу к восьми утра. Мы вместе пересекли кампус университета, залитый лучами утреннего солнца, дошли до больницы и поднялись по ступеням (ибо ее воздвигли в эпоху, когда количество ступеней у входа было показателем важности сооружения). У двери нас встретил младший хирург и вручил Чарли медсестре, которая увела его для подготовки к операции.
– Ты его друг, верно? – спросил хирург. – А родители не явились? Ага. Очень благородно с твоей стороны побыть с другом.
– Ну… – сказал я, не желая приписывать себе излишнее благородство, – вы знаете, я очень интересуюсь медициной. Я сам надеюсь стать врачом.
– Правда? Я так понимаю, ты будешь нам помогать. Новый вид анестезии, ха-ха. Операция длинная и очень болезненная, но я знаю – ему будет легче оттого, что ты рядом.
Так и вышло. Я наслаждался тем, что меня «размыли» и облачили в халат вместе с великими людьми. Настало время идти в операционную. Мне велели сесть за головой Чарли на высокую табуретку. Хоть я всего лишь чтец, операция будет видна мне во всех подробностях.