Однако не все детские болезни проходят без следа. Когда мне было восемь лет, я заболел скарлатиной, и некоторые последствия остались у меня до сих пор.
Как я заразился скарлатиной? (Возможно, следует спросить, как и почему я ее подцепил, – ведь как врач я всегда считал, что человек подцепляет болезнь, а не болезнь хватает человека.) Время от времени я забредал на наш полустанок – по сути, платформу с навесом – и разглядывал пассажиров проезжающего поезда, которые на пятиминутной остановке выходили размяться и, может быть, подивиться близости леса и окутывающей его великой тишине. Вероятно, какой-нибудь носитель болезни чихнул или кашлянул рядом со мной. Тогда считали, что скарлатина передается именно так.
Однажды случилось нечто странное, о чем я так и не рассказал матери. Поезд остановился, и среди пассажиров, вышедших на платформу подышать, оказались три девочки постарше меня – лет одиннадцати-двенадцати. Они с любопытством разглядывали меня, а я, злобно кривясь, смотрел на них. Они шептались и хихикали, а потом самая смелая – у нее были локоны, белая кроличья шубка и ботики, отделанные тем же мехом, – рванулась вперед и крепко поцеловала меня в губы. Девочки поспешили обратно в вагон, пища от сексуального восторга юности, а я, багровый от стыда, остался среди смеющихся взрослых. Может, так мне и передалась инфекция? Что хотите говорите – я уверен, что подцепил скарлатину от этой малолетней шлындры. Я несколько дней куксился, маялся горлом, порой меня тошнило. Через несколько дней мне стало совсем плохо.
Мать поставила мне градусник. Температура оказалась 103 градуса по Фаренгейту[2], и я весь покрылся ярко-алой сыпью. Мать немедленно вызвала доктора Огга.
Доктор Огг не служил украшением своей профессии, и потому к нам его вызывали редко – только в самых неотложных случаях. Доктор был пьяница и неудачник. Жена давно сбежала от него, чтобы жить во грехе в Виннипеге, – несомненно, там было веселее, чем с доктором Оггом. После ее отъезда доктор морально опустился и зарос грязью. Он зарабатывал в основном выпиской рецептов на джин, виски и бренди – эти напитки жители поселка должны были регулярно принимать как средства от болезней, диагностированных доктором Оггом. В те годы продажа спиртных напитков в Канаде запрещалась законом, но профессиональные врачи могли их выписывать, когда считали, что это необходимо для лечения. Профессиональные врачи регулярно выписывали такие рецепты – но, вероятно, далеко не в тех масштабах, что доктор Огг. Поскольку в деревне не было аптеки, он держал запас напитков у себя в клинике и потому мог продавать их по ценам, которые назначал сам. По сути, он был бутлегером, только облаченным в драную докторскую мантию. Но в чрезвычайных ситуациях местные жители вспоминали, что он еще и врач.
Доктор Огг явился к моей постели. От него сильно пахло дезинфекцией и бренди. Он был относительно трезв, ибо страшился моего отца, который мог бы устроить доктору неприятности, если бы тот стал слишком заметным бельмом на глазу местного общества. Доктор осмотрел меня, обнюхал (я этого не забыл до конца жизни) и жестом велел моей матери выйти вместе с ним из комнаты. Он сообщил матери, что у меня скарлатина, вероятно везикулярная, и что это чрезвычайно опасно. В данный момент ничего нельзя сделать – только заботиться, чтобы мне было удобно, и позволить болезни идти своим чередом.
Выйдя из нашего дома, доктор Огг направился в контору моего отца в правлении шахты и сказал ему, что наш дом нужно закрыть на карантин. Об этом все забыли, но доктор Огг был еще и главой санитарно-эпидемического надзора в нашем районе, и установление карантина входило в его обязанности. Если болезнь перекинется на индейцев, сказал он, это конец всему, потому что у индейцев нет к ней иммунитета и последствия будут ужасными. Он отправил несколько телеграмм, и на следующий день поезд, идущий с запада, из Виннипега, привез красные плакатики, которыми тут же оклеили все двери нашего дома, предупреждая прохожих, чтобы они держались подальше, ибо внутри буйствует нечто подобное чуме.
Отцу, как он ни сопротивлялся, пришлось съехать из дома и разбить временный лагерь у себя в конторе на шахте. В доме остались мать, индейская девушка-служанка и я. Мать спала в соседней комнате и ухаживала за мной. Доктор Огг, день ото дня все более подавленный и унылый, навещал нас утром и вечером. Почему не заболели моя мать и доктор Огг, хотя были рядом со мной каждый день? Почему я за все годы работы врачом ни разу не подцепил ничего от пациента? Я, кажется, знаю, но мои теории странно выглядели бы в медицинском журнале.
Температура у меня поднялась со 103 до 105[3] градусов и не падала несколько дней. Дважды в день мне делали холодное обертывание – заворачивали в простыню, пропитанную холодной водой, а сверху – в одеяло, чтобы сбить жар, но безуспешно. Потом температура поднялась до 106 градусов, и доктор сказал моим родителям, что, скорее всего, я не доживу до утра.
То, что случилось потом, я знаю только от матери, которая рассказала мне об этом много лет спустя. День, когда доктор Огг сообщил моим родителям страшную весть, клонился к вечеру. У нас на газоне под окном моей спальни появились какие-то индейцы; они утоптали небольшой участок снега и поставили там палатку – самую простую, несколько наклонных шестов, связанных вместе у вершины и покрытых шкурами. Типи или вигвам. Мать не понимала, что происходит. Ей объяснил отец, который, как обычно, на закате пришел навестить нас. Мать говорила с ним из окна.
– Они послали за Элси Дымок, – сказал отец.
Мать знала, кто такая Элси Дымок – «мудрая женщина», знахарка, травница, которая торговала амулетами против разных несчастий, варила бодрящие и мягчительные снадобья из всяких лесных сборов и порой прикладывала заплесневелый хлеб к ранам от топора и другим серьезным травмам. То было задолго до открытия пенициллина, и методы Элси казались людям вроде моей матери антисанитарными и дикими. Любой успех Элси эти люди объясняли случайной удачей, а не познаниями о целительных свойствах плесени.
– Что они собираются делать? Нельзя, чтобы Элси Дымок была тут у нас. Ты же знаешь, что сказал Огг. Мне и так хватает забот, а тут еще эти мешаются. Вели им уйти.
– Не думаю, Лили. Я же тебе рассказывал, как они благодарны, что ты стараешься запереть заразу у себя в доме и не пустить ее в резервацию. Они хотят помочь, чем могут. Прогнать их – значит обидеть. Впрочем, я и не уверен, что они уйдут, – виновато добавил он.
Как и мать, он сознавал, что я, скорее всего, умру и что для них обоих это будет страшный удар. Насколько сильно родители любили друг друга и доверяли друг другу, можно понять по тому, что мать больше не настаивала, чтобы Элси Дымок убралась со всем антуражем.
Как уже сказано, тогда я не знал об этом ничего. Мои воспоминания о том, что случилось, – смесь из рассказа матери и обрывков моих собственных фантасмагорических воспоминаний, в которых она не участвовала. Палатку поставили, и часов в семь вечера явилась Элси Дымок, неся какие-то неопознанные матерью предметы. Она вошла в палатку, не кивнув стоящим вокруг индейцам и вообще никак не реагируя на их присутствие. Индейцы постояли и разошлись по домам. Из палатки не доносилось ни звука, ни признака жизни часов до десяти вечера, когда оттуда послышались редкие посвисты птиц. Посвисты птиц ночью посреди зимы? Что это могло быть? Вскоре к пению птиц присоединились негромкие звериные звуки; в основном волчий вой, но тихий, словно откуда-то издалека. А потом палатка затряслась; она тряслась и тряслась, будто хотела взлететь. Крики птиц и зверей постепенно умолкли, и на смену им послышался очень тихий стук бубна. Он все длился; мать решила, что он обладает гипнотизирующим воздействием, но наконец поддалась усталости – она ухаживала за мной круглые сутки не меньше трех недель – и прилегла на свою кровать, частично одетая на случай, если я ночью позову ее.
Я ничего этого не слышал. Как я теперь понимаю, я был в коме и, вероятно, приближался к смерти, поскольку температура у меня все повышалась. Но около полуночи я каким-то образом услышал звуки бубна; хотя мне строго-настрого запретили вставать и хотя я был настолько слаб и измучен лихорадкой, что едва волочил ноги, я как-то умудрился подобраться к окну, выглянуть и увидеть трясущуюся палатку. Окно было щелястое – в те годы никакие окна не сидели плотно в рамах, – и от него сквозило. Я жадно вдыхал эти струи воздуха, хотя был так слаб, что меня от них чуть не стошнило. Так я стоял – не знаю, сколько времени, – скрючившись, на коленях, в ночной рубашке, глядя на трясущуюся палатку и слушая стук бубна, который, по словам матери, гипнотизировал.
Когда наутро, в шесть часов, мать очнулась ото сна, я лежал у окна на полу. Она вскрикнула, думая, что я мертв. Но ничего подобного. Меня тут же схватили, водворили в кровать и – о, как часто это случалось во время той моей болезни! – измерили мне температуру, засунув градусник под мышку, так как рот у меня распух и любой предмет, введенный туда, причинял чудовищную боль. К изумлению матери, температура у меня упала до 104[4] градусов, а к девяти часам, когда пришел доктор Огг, – до 102[5]. Я обильно потел.
Огг был в восторге и немедля приписал всю заслугу себе.
– В болезни произошел перелом, – объявил он, – как я и надеялся.