Сто лет одиночества

22
18
20
22
24
26
28
30

Полковник Аурелиано Буэндия очень долго не мог успокоиться. Он прекратил мастерить золотых рыбок, ел через силу и бродил как лунатик по дому, волоча свой плащ и перетирая зубами глухую ярость. Три месяца спустя его волосы побелели, торчащие и напомаженные когда-то усы вяло обтекали бескровные губы, но зато в его глазницах снова пылали два угля, которые когда-то, при его рождении, так испугали людей, а позже одним лишь взглядом заставляли двигаться стулья. Напрасно старался он в своем терзающем душу гневе вызвать предчувствия, которые вели его молодость по тропам опасности к скорбной пустыне славы. Он потерялся, заблудился в этом чужом доме, где уже никто не пробуждал и ничто не вызывало в нем никакого чувства. Как-то открыл он комнату Мелькиадеса, желая найти хотя бы след довоенных времен, и наткнулся лишь на мусор, грязь и кучи всякой всячины, накопившейся за долгие годы забвения. По слипшимся грудам книг, которых никто не читал, по старым, раскисшим от сырости пергаментам щедро разлилась бледная плесень, а в воздухе, когда-то самом чистом и светлом во всем доме, плавало зловоние сгнивших воспоминаний. Однажды утром он увидел, как под каштаном плачет Урсула, уткнувшись в колени покойного мужа. Полковник Аурелиано Буэндия единственный из всех обитателей дома перестал видеть могучего старца, согбенного полувеком невзгод. «Поклонись отцу», — сказала ему Урсула. Он на миг задержался у каштана и еще раз убедился в том, что и это порожнее место не вызывает в нем никаких чувств.

— Что говорит отец? — спросил он.

— Он горюет, — отвечала Урсула, — думает, что ты должен скоро умереть.

— Скажи ему, — усмехнулся полковник, — что умирают не тогда, когда должно, а тогда, когда можно.

Пророчество покойного отца раздуло последний пожар в угасающей гордыне его сердца, но эту вспышку он принял за внезапное возвращение былой силы. И потому стал требовать у Урсулы, чтобы она показала ему место в патио, где зарыты золотые монеты, выпавшие из гипсовой фигуры святого Иосифа. «Ни за что не покажу, — твердо сказала она, помня горький урок прошлого. — Когда-нибудь, — добавила она, — обязательно придет хозяин богатства, ему и достанется». Никто не мог понять, почему человек, всегда бросавший деньги на ветер, вдруг стал хищным скопидомом, которого интересовали не скромные суммы для необходимых трат, а капиталы таких неслыханных размеров, что Аурелиано Второй едва пришел в себя от удивления, услышав названную цифру. Старые товарищи, к которым он обратился за помощью, избегали его как могли. Именно в эту пору он сказал: «Теперь единственная разница между либералами и консерваторами состоит в том, что либералы ходят молиться к пятичасовой мессе, а консерваторы — к восьмичасовой». Тем не менее он требовал так настойчиво, умолял так пылко, не оставляя камня на камне от былой своей чести и достоинства, что, получая понемногу то там, то сям, действуя в одном месте тихо и вкрадчиво, в другом — напористо и жестко, сумел за восемь месяцев собрать больше денег, чем Урсула закопала в патио. И тогда он посетил больного полковника Херинельдо Маркеса, чтобы тот помог ему развязать тотальную войну.

Было время, когда парализованный полковник Херинельдо Маркес действительно мог, даже из своего кресла-качалки, раскрутить подгнившие приводные ремни восстания. После Неерландского соглашения, когда полковник Аурелиано Буэндия отсиживался в тихом омуте со своими золотыми рыбками, Херинельдо Маркес общался с мятежными офицерами, бывшими рядом с ним до самого последнего поражения. Они вместе прошли печальную войну каждодневных унижений, ходатайств и памятных записок, постоянных «придите завтра», «уже скоро», «внимательно изучаем ваше дело»; вместе вели заведомо проигрышную войну против «уважающих вас» и «ваших покорных слуг», которые должны были назначить — но так и не назначили — пожизненные пенсии. Та, предыдущая война, двадцатилетняя и кровопролитная, не наносила им таких ударов, как эта тихая война отговорок и проволочек. Сам полковник Херинельдо Маркес, избежавший трех покушений, выживший после пяти ранений и вышедший живым и невредимым из бесчисленных боев, не выдержал жизни на измор и смирился с обидным поражением своей старости, думая об Амаранте под оконными ромбами солнечных лучей в арендуемом доме. Последних оставшихся ветеранов он однажды увидел в газете: высоко вскинув головы, чтобы преодолеть унижение, они стояли рядом с очередным безвестным президентом Республики, воткнувшим в лацканы их пиджаков значок с собственным изображением и преподнесшим старое, замаранное кровью и порохом знамя, которое будет положено на их гробы. Другие вояки, еще не растерявшие последнюю гордость, дожидались пенсии в сумерках общественной благотворительности, умирая с голоду, выживая со злости, превращаясь в тлен от старости в благоуханном дерьме славы. Таким образом, когда полковник Аурелиано Буэндия навестил друга с предложением разжечь очистительный пожар, способный дотла спалить позорный и прогнивший режим, поддерживаемый иностранным захватчиком, полковник Херинельдо Маркес не мог подавить щемящего чувства сострадания.

— Эх, Аурелиано, — вздохнул он, — я знал, что ты состарился, но сейчас я понял, что ты еще более стар, чем выглядишь.

В сумятице последних лет Урсула далеко не всегда находила время обучать Хосе Аркадио тому, что следует знать Папе Римскому, и даже не заметила, как подошло время спешно готовить его для поступления в семинарию. Меме, сестра Хосе Аркадио, которую дрессировали Фернанда — суровыми наказаниями и Амаранта — ворчливыми замечаниями, тоже достигла такого возраста, когда можно было отправить ее в монастырскую школу, где из нее должна была получиться виртуозная исполнительница на клавикордах. Урсула испытывала серьезные опасения относительно того, насколько действенна методика, с помощью которой она старалась возвеличить дух нерадивого претендента на папский престол, но она винила в том не свою колченогую старость и не темный туман, опускавшийся ей на глаза, а нечто такое, что сама она не могла определить, но смутно ощущала как скоротечную болезнь времени. «Прежним-то годам не угнаться за нынешними», — повторяла она, чувствуя, что дни и месяцы сыплются у нее сквозь пальцы, как песок. Раньше, думалось ей, дети росли долго-долго. Разве припомнишь все то время, которое прошло прежде, чем Хосе Аркадио, старший сын, ушел с цыганами, и все те события, которые случились до того, как он вернулся, узорчатый, как змей, и болтающий про другие миры, как звездочет, и все те вещи, происшедшие в доме, пока Амаранта и Аркадио позабыли язык индейцев и выучили испанский. А сколько восходов и закатов пережил бедный Хосе Аркадио Буэндия под каштаном, и сколько слез пролито после его смерти и до того, как принесли домой умиравшего полковника Аурелиано Буэндию, которому, хотя он уже так много воевал и так много доставил другим страданий, еще не исполнилось и пятидесяти. Когда-то, потратив целый день на своих леденцовых зверушек, Урсула находила время и для присмотра за детьми, по их глазам видела, что пора влить в них касторку. А теперь, когда ей нечего было делать и она с утра до вечера только и нянчилась с Хосе Аркадио, время, сорвавшееся с цепи, заставляло ее бросать дела на полдороге. Надо заметить, что Урсула противилась старости еще с тех пор, когда потеряла счет своим годам, и по-прежнему всюду совалась, вмешивалась во все дела и всякий раз приставала к чужакам с вопросом — не оставил ли кто из них в военные времена гипсового святого Иосифа тут, в доме, пока не пройдет дождь.

Никто точно не мог сказать, когда она стала терять зрение. Даже в последние годы, когда Урсула уже не вставала с постели, думали, что она слегла от дряхлости, но никому и в голову не приходило, что она давно ослепла. Сама же Урсула еще до рождения Хосе Аркадио заметила, что глаза слабеют. Сначала она думала, что это — явление временное, и тайком пила бульон из мозговых костей и капала в глаза пчелиный мед, но вскоре стала убеждаться, что навсегда погружается во мрак; ей так и не пришлось по достоинству оценить электрический свет: когда зажглись электрические лампочки, ей виделся лишь их тусклый отблеск. И никому о том не говорила, потому что все сочли бы ее обузой в доме. Старуха принялась запоминать расстояния между вещами, а также голоса людей, чтобы видеть мир памятью, когда мутные бельма закроют свет. Позже она обнаружила, что ей вдруг на помощь приходят запахи, которые в потемках различаются гораздо резче, чем цвета и объемы, и это спасло ее от постыдного разоблачения. В полной тьме она могла видеть нить и иголку и связать петлю и ощущала, когда начинает закипать молоко. Она так хорошо знала, где лежит каждая вещь, что иногда сама забывала о своей слепоте. Однажды Фернанда подняла на ноги весь дом в поисках своего обручального кольца, а Урсула пошла и взяла его с полки в детской комнате. Все было проще простого: когда до этого случая члены семьи находились дома, Урсула со своими четырьмя чувствами всегда была начеку, чтобы ее не застали врасплох, и через какое-то время сообразила, что каждый домочадец, сам того не подозревая, ежедневно ходит по одним и тем же местам, делает одно и то же, и даже говорит почти одни и те же слова в одно и то же время. Только когда кто-нибудь нарушает свою привычную круговерть, он рискует что-либо потерять. Услышав, как переполошилась Фернанда из-за потерянного кольца, Урсула вспомнила, что единственным из ряда вон выходящим событием того дня была чистка и сушка детских матрацев, так как Меме ночью нашла в постели клопа. Поскольку при этой процедуре присутствовали дети, Урсула предположила, что Фернанда сунула кольцо туда, где дети не могли его достать: на полку. Фернанда же, напротив, искала его на своих каждодневных путях, не ведая, что поискам потерянных вещей мешают людские неистребимые привычки, и потому всегда так трудно найти то, что ищешь.

Воспитывая Хосе Аркадио, Урсула могла, хотя это ей стоило немалого труда, быть в курсе самых незначительных событий, происходивших в доме. Когда она, к примеру, узнала, что Амаранта переодевает святых в спальне, то сделала вид, будто обучает ребенка различать цвета.

— А ну-ка, — говорила она ему, — скажи мне, какого теперь цвета одежда у святого архангела Рафаила[92]?

Таким образом, мальчик доставлял ей те сведения, в которых отказывали глаза, и задолго до того, как он уехал в семинарию, Урсула уже умела определять на ощупь, по ткани, цвет одежды святых. Иногда случалось и непредвиденное. Однажды днем Амаранта сидела на галерее возле бегоний и вышивала, а Урсула сослепу наткнулась на нее.

— Господи Боже, — с раздражением сказала Амаранта, — гляди, куда идешь.

— Ты сама сидишь не там, где надо, — ответила Урсула.

И была совершенно права. Но именно в этот день ей пришло в голову то, чего никто не замечал: в течение года солнце то соскальзывало ниже, то поднималось выше по своей дороге, и все, кто сидел в галерее, мало-помалу и без всякого предупреждения передвигались с одного места на другое. С той поры Урсуле стоило лишь вспомнить, какое ныне число, и она уже точно знала, где должна сидеть Амаранта. Хотя руки у старухи дрожали все сильнее, а ноги с каждым днем становились все тяжелее, никогда ее худенькую фигурку не видели так часто сразу в нескольких местах. Она была, кажется, не менее подвижна, чем тогда, когда одна справлялась со всем домашним хозяйством. Однако в непроницаемом одиночестве своей глубокой старости она обрела такой дар ясновидения, что стала понимать истинную суть самых, казалось бы, незначительных семейных событий, впервые в жизни открывавшихся ей во всей своей правде, которую раньше заслоняли постоянные хлопоты и заботы.

В ту пору, когда Хосе Аркадио готовили к отъезду в семинарию, Урсула уже подвергла самому тщательному разбору жизнь домочадцев, начиная с основания Макондо, и полностью изменила мнение о многих своих потомках. Она поняла, что полковник Аурелиано Буэндия разлюбил семью не потому, что очерствел на войне, как ей раньше думалось, а потому, что никогда никого не любил — ни свою супругу Ремедиос, ни бесчисленных женщин одной ночи, прошедших через его жизнь, ни тем более своих сыновей. Ей стало ясней ясного, что воевал он всю свою жизнь не за высокие идеалы, как все думали, и не усталость заставила его отказаться от верной победы, как все думали, а всего-то обыкновенная греховная чванливость, которая принесла ему и победы и поражение. Урсула пришла к выводу, что этот ее сын, ради которого она жизнь бы отдала, просто был человеком, не способным любить. Однажды ночью, когда он еще копошился у нее во чреве, она услышала его крик. Ребенок вскрикнул так громко, что Хосе Аркадио Буэндия, лежавший рядом, проснулся и возомнил, что его сын будет чревовещателем. Другие предсказывали, что быть ребенку ясновидцем. Урсула же, напротив, содрогнулась в уверенности, что этот нутряной визг предсказывает появление чудища со свиным хвостиком, и молила Бога, чтобы дитя погибло при родах. Но внутренний, проникновенный взор старости позволил ей теперь распознать — о чем она повторяла не раз, — что плач детей во чреве матери отнюдь не признак их способности чревовещать или предвидеть, а просто говорит об их неспособности любить. И разочарование в сыне пробудило к нему сострадание, которого не было. Амаранта, чье бессердечие ее страшило, чья безысходная тоска ее печалила, напротив, вдруг открылась перед ней женщиной с самой чувствительной и нежной душой на свете, и мать поняла с мучительной ясностью, что незаслуженные страдания, которым дочь подвергала Пьетро Креспи, диктовались не чувством мести, как все думали; что пытка медленным огнем, доконавшая полковника Херинельдо Маркеса, была вызвана не озлоблением и хандрой, как все думали, а в обоих случаях в сердце Амаранты шла борьба не на жизнь, а на смерть между беспредельной любовью и необоримым колебанием, и в конце концов побеждал безотчетный страх, который одолевал ее после всех сердечных терзаний. Именно в эту пору Урсула стала часто вспоминать имя Ребеки, говорить о ней с прежней любовью, которую усиливало запоздалое раскаяние и вдруг родившееся благоговение перед ней, ибо старуха поняла, что только Ребека, которая была вскормлена не ее, Урсулы, молоком и ела землю и стенную известку, у которой в жилах текла не ее кровь, а чужая кровь чужих людей, чьи кости продолжали постукивать даже в могиле, Ребека, женщина с неистовым сердцем, с бешеным лоном, была единственным существом, обладавшим той безумной отвагой, какой Урсула желала бы наградить всех своих потомков.

— Ребека, — шептала она, цепляясь за стены, — как несправедливо мы с тобой обошлись!

Домочадцы полагали, что Урсула в общем свихнулась, особенно когда она стала бродить по комнатам, вытянув вперед правую руку, как архангел Гавриил. Фернанда, однако, видела, что сквозь мрак затмения еще пробивается луч разума, ибо Урсула могла не задумываясь сказать, сколько денег израсходовано в доме за истекший год. И Амаранта убедилась в этом, когда мать, стоя на кухне у кастрюли с супом и ни к кому не обращаясь, вдруг сказала, что мельница для маиса, купленная у первых цыган и пропавшая еще до того, как Хосе Аркадио объехал семьдесят пять раз вокруг света, сейчас находится у Пилар Тернеры. Прожившая тоже почти сотню лет, но крепкая и бодрая, несмотря на свою непомерную толщину, которая так же пугала детей, как некогда распугивал голубей ее заливчатый смех, Пилар Тернера не удивилась, что недреманное око старости может видеть острее гадальных карт.

Однако, когда Урсула поняла, что ей не хватает времени для того, чтобы упрочить веру Хосе Аркадио в его призвание, она и вправду начала терять голову с горя. Стараясь разглядеть глазами предметы, которые интуиция позволяла видеть гораздо лучше, она стала допускать промахи. Однажды утром вылила мальчику на голову чернила из пузырька, полагая, что это — одеколон. Ошибку за ошибкой делала в своем упорном намерении во все вмешиваться и, порой впадая в отчаяние, всеми силами старалась разорвать мрак, который уже опутывал ее плотной паутиной. И тут она поняла, что ее несуразные действия вовсе не первая победа немощи и слепоты, а просто какой-то недочет времени. Она подумала, что раньше, когда Господь Бог не укорачивал втихомолку месяцы и годы, как это делали турки, отмеряя куски перкаля[93] , все шло иначе. Теперь же не только дети росли быстрее, но даже люди разучились чувствовать, как надо. Не успела Ремедиос Прекрасная вознестись на небеса душой и телом, как эта бесстыжая Фернанда разворчалась на весь дом, что та унесла ее простыни. Не успели остыть тела убитых братьев Аурелиано в могилах, как Аурелиано Второй снова устраивал дома гулянки, где чужая пьяная братия под визг аккордеона упивалась шампанским, словно бы и не христиане скончались, а собаки сдохли, и словно бы этот сумасшедший дом, который стоил ей, Урсуле, столько сил и стольких леденцовых зверушек, превратился в грязный притон. Предаваясь воспоминаниям, пока укладывали сундук Хосе Аркадио, Урсула спрашивала себя, не лучше ли сразу улечься в могилу, чтобы тебя закопали, и делу конец, и без капли страха выпытывала у Бога, не думает ли он, что люди и в самом деле железные, если могут стерпеть столько бед и горя, а от вопросов и сомнений голова совсем пошла кругом, и ей страстно захотелось выразиться грубо и свободно, как какой-нибудь бродяга, одним духом выплеснуть все, что накопилось на душе, позволить себе закусить удила только раз, единственный раз — к чему она так рвалась, но смиряла свой норов, — один раз окунуть всех в дерьмо, излить из нутра море грязной ругани, в которой молча захлебывалась, вечно подлаживаясь под всех.

— Блядство! — выкрикнула она.