Сто лет одиночества

22
18
20
22
24
26
28
30

В тот день, когда Флорентино Ариса увидел Фермину Дасу на паперти собора, беременную, на седьмом месяце, полностью вошедшую в новую роль светской женщины, он принял жестокое решение: он завоюет состояние и имя, дабы стать достойным ее. Его ни на секунду не смутила та досадная неловкость, что она была замужем, поскольку одновременно с главным решением он еще решил, словно это зависело от него, что доктор Хувеналь Урбино должен умереть. Он не знал, каким образом он умрет и когда, однако рассчитывал на это обстоятельство и был намерен ждать спокойно, без спешки, хоть до скончания века.

Он начал с самого начала. Никого не предупредив, он явился в контору к дядюшке Леону XII, президенту правления и генеральному директору Карибского речного пароходства, и заявил ему о своем намерении отдать себя в полное его распоряжение.

Дядюшка был недоволен им из-за того, что он пренебрег прекрасной должностью телеграфиста в Вильа-де-Лейве, однако позволил убедить себя в том, что человек не рождается раз и навсегда в тот день, когда мать производит его на свет, но что жизнь заставляет его снова и снова — много раз — родиться заново самому. Кроме того, вдова его брата умерла год назад, умерла, сгорая от злобы, но не оставив наследников. И потому он дал должность блудному племяннику.

Решение было типичным для дона Леона XII Лоайсы. Под жестким панцирем бездушного дельца таился гениальный мечтатель, который был способен открыть фонтан из лимонада посреди пустыни Гуахира, или на погребении исторгнуть душераздирающий плач «В сей темной могиле». Он был кудрявый и толстогубый, точно фавн, но дай ему лиру в руки и лавровый венок на голову, и он был бы вылитый поджигатель Нерон, каким его живописует христианская мифология. Часы, свободные от управления своим хозяйством, которое состояло из обветшавших судов, державшихся на плаву исключительно благодаря недосмотру судьбы, и решения все более обострявшихся проблем речного судоходства он посвящал обогащению своего лирического репертуара. Ничто не доставляло ему такого удовольствия, как петь на похоронах. У него был голос галерника, не поставленный, однако впечатлявший силой и диапазоном. Кто-то рассказал ему, что Энрико Карузо мощью своего голоса разбивал вдребезги цветочные вазы, и он год за годом пытался достичь высот Карузо, упражняясь на оконных стеклах. Друзья привозили ему из заграничных странствий самые хрупкие вазы и устраивали специальные празднества, дабы он в конце концов достиг вершины своих мечтаний. Он не достиг. Однако в глубинах его громогласия мерцал лучик нежности, от которой сердца слушателей давали трещину подобно стеклянным вазам великого Карузо, и именно потому его так ценили на погребальных церемониях. Только однажды случился сбой, когда ему взбрело в голову запеть «Когда восстанешь во славе», луизианское погребальное песнопение, красивое и проникновенное, и капеллан заставил его замолчать, не поняв, чего ради в его церкви завели лютеранскую песню.

Итак, его творческий талант и непобедимый предпринимательский дух крепли и развивались в звучных руладах оперных арий и неаполитанских серенад и сделали его одним из самых блистательных представителей речного пароходства того времени. Он вышел из ничего, как оба его теперь уже покойные брата, и все поднялись до той высоты, о которой мечтали, несмотря на позорное клеймо — все они были детьми внебрачными и вдобавок официально не признанными. Это была, как выражались в те времена, аристократия ресторанной стойки, а их храмом был коммерческий клуб. Однако, уже располагая средствами, позволявшими ему жить как римский император, на которого он походил, дядюшка Леон XII оставался в старом городе, потому что так ему было удобнее для работы, и вместе со своей супругой и тремя детьми вел такую суровую жизнь в таком скромном доме, что до конца своих дней не избавился от несправедливой репутации скупца. Единственная роскошь, которую он себе позволил, была совсем скромной: дом у моря в двух лигах от конторы, с мебелью из шести табуретов кустарной работы, подставки для глиняных кувшинов и с гамаком, подвешенным на террасе, чтобы лежать в нем по воскресеньям и размышлять. Никто не определил его лучше, чем он сам один раз в ответ на обвинения, что он, мол, богач.

– Нет, я не богач, — сказал он. — Я бедняк с деньгами, а это не одно и то же.

Этот необычайный образ мыслей, который однажды кто-то восславил в спиче, назвав многомудрой глупостью, позволил ему вмиг разглядеть то, что никто кроме него не увидел во Флорентино Арисе — ни раньше, ни потом. С того дня, как тот явился просить место в его конторах, представ перед ним с похоронным видом в свои двадцать семь бесполезно прожитых лет, дядюшка, не уставая, подвергал его суровым испытаниям почти казарменного режима, способного сломить самого несгибаемого. Но не сумел его запугать. Дядюшка Леон XII и не подозревал, что стойкость племянника происходила не из необходимости заработать на жизнь и не из унаследованного от отца ослиного упорства, но от такой жажды любви, которую не способны были поколебать никакие трудности на этом или на том свете.

Самыми тяжелыми были первые годы, когда его назначили писцом при Главном управлении, и эта должность, казалось, была скроена точно по нему. Лотарио Тугут, бывший в свое время учителем музыки у дядюшки Леона XII, как раз и посоветовал дать племяннику писарскую должность, поскольку тот поглощал литературу в огромных количествах, и не столько хорошую, сколько скверную. Дядюшка Леон XII пропустил мимо ушей замечание насчет литературного дурновкусия племянника, поскольку его самого Лотарио Тугут считал худшим своим учеником по пению, а он мог выбить слезу даже из кладбищенских могильных плит. Немец оказался прав: что бы ни взялся писать Флорентино Ариса, он писал с такой страстью, что даже официальные документы под его пером становились похожими на любовные письма. Акты о прибытии в порт получались в рифму, как ни старался он этого избегать, самые обыденные коммерческие письма приобретали лирический настрой, лишавший их надлежащей силы. В один прекрасный день дядюшка самолично явился в контору с пачкою писем, под которыми он не отважился поставить собственную подпись, и дал племяннику последнюю возможность спастись.

– Если ты не способен написать обычного коммерческого письма, придется тебе убирать мусор на причале, — сказал он.

Флорентино Ариса принял вызов. Он сделал над собой невообразимое усилие, дабы усвоить простоту земной коммерческой прозы, копируя образцы из нотариальных архивов так же старательно, как раньше копировал модных поэтов. Именно в ту пору он проводил все свободные часы у Писарских ворот, помогая бесперым влюбленным писать надушенные любовные послания и тем самым облегчая собственное сердце от стольких невостребованных любовных слов, не имеющих никакого применения в таможенных отчетах. Однако по прошествии шести месяцев, как он ни лез из кожи, ему так и не удалось свернуть шею своему упорному лебедю. И когда дядюшка Леон XII упрекнул его во второй раз, он признал себя побежденным, однако сделал это с оттенком некоторой гордыни.

– Единственное, что меня интересует, это любовь, — сказал он.

– Беда в том, — ответил дядюшка, — что без речного судоходства не может быть и любви.

Он выполнил свою угрозу и отправил племянника убирать мусор на пристани, но дал ему слово, что станет поднимать его — ступенька за ступенькой — по служебной лестнице, пока тот не найдет своего места. Так и вышло. Никакая самая тяжелая или унизительная работа не согнула его, не сломило его духа скудное жалованье, и ни разу, даже в ответ на оскорбления начальства, он ни на миг не потерял своей невозмутимости. Однако и невинным агнцем он не был: на всякого, кому случалось перейти ему дорожку, обрушивались последствия страшной разрушительной силы, он был способен на все, хотя с виду казался совершенно беспомощным. Как и пожелал дядюшка Леон XII, для племянника не осталось никаких секретов в их деле, — за тридцать лет самоотверженной и упорной работы он поднялся по всей, от самой первой ступеньки, служебной лестнице. С завидным старанием он поработал на всех без исключения должностях, проникая во все хитросплетения этого загадочного механизма, который имел так много общего с занятиями поэзией, однако так и не заслужил самой желанной боевой медали: не сумел написать приемлемого коммерческого письма, ни одного. Сам того не зная — не ведая, он собственной жизнью доказал справедливость отцовских слов, а тот до последнего вздоха утверждал, что никто на свете не может сравниться с поэтами в здравомыслии, как не сравнятся с ними в упорстве самые упорные каменотесы, а в практичности и коварстве — самые ловкие управляющие. Во всяком случае, так сказал дядюшка Леон XII, который любил душевно поговорить с ним об отце в минуту досуга, и в этих рассказах отец Флорентины Арисы представал скорее мечтателем, нежели человеком дела.

Он рассказал ему, что для Пия Пятого Лоайса контора была скорее удовольствием, чем работой, и даже по воскресеньям он уходил из дому под тем предлогом, что надо встретить или проводить судно. Хуже того: во дворе за винным погребком он велел установить отслуживший свою службу котел с пароходным гудком, и кто-нибудь в положенное время давал положенный гудок, чтобы успокоить оставшуюся дома законную супругу. Одним словом, дядюшка Леон XII был совершенно уверен, что Флорентино Ариса был зачат где-нибудь на письменном столе какой-то по забывчивости не запертой конторы, в воскресный послеполуденный зной, меж тем как законная супруга у себя дома слушала прощальные гудки никуда не отплывавшего несуществующего парохода. Когда же она это обнаружила, поздно было клеймить супруга позором, ибо он уже умер. Она, отравленная горечью от того, что не имела детей, не уставала молить Господа ниспослать вечное проклятие на голову незаконнорожденного отпрыска.

Мысль об отце волновала Флорентино Арису. В рассказах матери он представал замечательным человеком, у которого не было призвания к коммерции, но который в конце концов занялся навигацией на Магдалене, потому что его старший брат был тесно связан делами с немецким коммодором Хуаном Б. Элберсом, родоначальником речного судоходства. Они были братьями по матери, служившей кухаркой и прижившей детей от разных мужчин, и потому все носили ее фамилию, а имя для них выбирали по церковному календарю наугад, в честь какого-нибудь Святейшего Папы, за исключением дядюшки Леона XII, которого нарекли в честь царствовавшего тогда Папы Льва XII. Их деда по матери звали Флорентино, и его имя перешло к сыну Трансито Арисы, перескочив через всю галерею Святейших Пап.

Флорентино хранил тетрадку, в которой его отец писал любовные стихи — на некоторые его вдохновила Трансито Ариса, — страницы тетрадки были украшены пронзенными сердцами. Его удивили две вещи: первая — отцовский почерк, в точности похожий на его собственный, хотя свой он выбрал сам по учебнику каллиграфии. А второе — фраза, которую он счел бы своей, если бы отец не записал ее в тетрадке задолго до его рождения: «Горько умереть, если смерть эта будет не от любви».

Видел он и два портрета отца. Одна фотография была сделана в Санта-Фе: отец молодой, в том возрасте, в каком Флорентино первый раз увидел эту фотографию; в такой огромной шубе, что, казалось, он залез внутрь медведя, он стоял, прислонясь к пьедесталу статуи, от которой видны были только краги. Рядом в капитанской фуражке стоял малыш — дядюшка Леон XII. На второй отец снялся вместе с группой воинов, Бог знает, которой из стольких войн: у него было самое длинное ружье, а усы так пропитались порохом, что порохом несло даже от фотографии. Он был либералом и масоном, как и его братья, и тем не менее пожелал, чтобы сын обучался в семинарии. Флорентино Ариса не находил сходства, которое им приписывали, однако, по словам дядюшки Леона XII, Пия Пятого упрекали за то, что документы, составлявшиеся им, грешили излишним лиризмом. Как бы то ни было, но сходства с отцом он не находил ни на фотографиях, ни в собственных воспоминаниях, ни в том образе, который, пропустив через призму любви, рисовала ему мать, ни в том, который развенчивал дядюшка Леон XII со свойственным ему жестоким остроумием. И все-таки прошли годы, и настал день, когда Флорентино Ариса обнаружил это сходство, причесываясь перед зеркалом, и в тот момент понял, что человек знает, когда начинает стареть, ибо именно тогда он начинает походить на своего отца.

Он не помнил отца на Оконной улице. Ему казалось, что иногда отец спал в этом доме, в самом начале своих любовных отношений с Трансито Арисой, но потом, после его рождения, больше не приходил к ней. Метрическая запись при крещении долгие годы была у нас единственным признанным документом, удостоверяющим личность, и в той, что хранилась в приходской церкви Святого Торибио, говорилось всего лишь, что Флорентино Ариса является внебрачным сыном Трансито Арисы, незамужней и тоже рожденной вне брака. В метрике не значилось имя отца, который, тем не менее, до последнего дня жизни тайно помогал растить ребенка. Такое социальное положение закрыло перед Флорентино Арисой двери семинарии, но оно же помогло избежать военной службы в пору самых кровопролитных наших войн, поскольку он был единственным сыном одинокой, незамужней женщины.

Каждую пятницу, после школьных занятий, он садился напротив конторского здания Карибского речного пароходства и листал книгу с картинками о животных, столько раз листанную, что она рассыпа лась под рукой. Отец входил в контору, не взглянув на него, всегда в суконном сюртуке, в том самом, который потом Трансито Ариса перешила для сына, и лицо у него было точь-в-точь как у святого Иоанна Евангелиста на церковном алтаре. А когда выходил много часов спустя, он тайком, чтобы не увидел даже его собственный кучер, давал мальчику деньги на недельные расходы. Они не разговаривали не только потому, что отец не начинал разговора, но и потому, что мальчик боялся его до ужаса. Однажды ему пришлось ждать дольше обычного, и отец, дав ему деньги, сказал:

– Возьми и больше сюда не приходи. Он видел его в последний раз. Но со временем узнал, что отец стал передавать деньги Трансито Арисе через дядюшку Леона XII, бывшего лет на десять моложе его, который потом и позаботился о ней, когда Пий Пятый умер от болей в животе — врачебная помощь запоздала, и он умер, не успев сделать письменного распоряжения и отказать что-либо в пользу своего единственного сына — сына улицы.