Генерал в своем лабиринте

22
18
20
22
24
26
28
30

Во время завтрака он ни на кого не обращал внимания, занятый только собственными мыслями. Он говорил без отдыха, слогом ученого и оратора, то и дело бросая пророческие высказывания, которых заранее не готовил и многие из которых попали в воззвание, напечатанное несколько дней спустя в одной из газет Кингстона, известное в истории как «Письмо с Ямайки». «Не испанцы, а собственное наше разъединение – вот что снова приведет нас к рабству», – сказал он. Говоря о величии, возможностях и талантах Америки, он много раз повторял: «Мы – это человеческий род в миниатюре». Когда Миранда вернулась домой, отец спросил, какой же этот заговорщик, который переполошил всех испанских агентов острова, и она коротко ответила: «Он ощущает себя Бонапартом».

Через день он получил необычное послание с подробнейшими указаниями, как встретиться с ней в следующую субботу в девять вечера в пустынном месте, куда он должен был прийти один и пешком. Подобный поступок был рискованным не только для его жизни, но и для судьбы обеих Америк, потому что именно он был последней надеждой разгромленных бунтовщиков. Испания только что вновь завоевала вице-королевство Новая Гранада и главный округ Венесуэлы, всего пять лет бывших независимыми, они без сопротивления сдались мощному натиску генерала Пабло Морильо, прозванного Миротворцем. Командование патриотических сил должно было быть устранено в результате очень простого приказа: вешать всякого, кто умеет читать и писать.

Из того поколения креольцев, особенно самых ярких из них, кто посеял семена независимости от Мехико до Рио-де-Ла-Плата, генерал был наиболее убедительным, наиболее волевым и наиболее заметным, таким, кто сочетал в себе хитроумие политика с интуицией полководца. Жил он в доме из двух комнат, вместе с двумя своими адъютантами, двумя рабами-подростками, которых знал с рождения и которые продолжали прислуживать ему после освобождения, и с Хосе Паласиосом. Идти пешком на какое-то непонятное свидание, ночью, без охраны, было не только рискованно, но и неразумно с исторической точки зрения. Но несмотря на то, что он высоко ценил и свою жизнь, и свое дело, ничто на свете не казалось ему большим искусом, чем загадка красивой женщины.

Миранда дожидалась его верхом на лошади в условленном месте, одна, и повела за собой по невидимой тропинке. Вспыхивающие над морем молнии и отдаленные раскаты грома обещали дождь. В темноте можно было различить несколько собак, они путались под ногами у лошади и лаяли, но она успокаивала их нежными воркующими словами, которые негромко произносила по-английски. Они проехали очень близко от сахарного завода, где сэр Лондон Линдсэй писал свои воспоминания, которых никто, кроме него, не читал, проехали по каменистому дну ручья и вступили в сосновую рощу, в глубине которой виднелась уединенная хижина. Там она спешилась, взяла его за руку и провела через темную молельню до разрушенной ризницы, едва освещенной светильником, прикрепленным к стене, возле которой не было ничего, кроме двух скамеек, грубо сработанных топором. Они видели только лица друг друга. На нем была рубашка с длинными рукавами, волосы на затылке стянуты шнурком, как конский хвост, и он показался Миранде моложе и привлекательнее, чем во время завтрака.

Он никогда не начинал первым, ибо не знал никаких правил, как соблазнить женщину, каждый раз все было по-разному, особенно начало. «В любовной преамбуле всякая ошибка непоправима», – говаривал он. Тогда он был уверен в успехе, потому что все препятствия были устранены заранее, поскольку решение принадлежало ей.

Он ошибся. Миранда была не только красива, она обладала чувством собственного достоинства, так что он не скоро понял, что на этот раз должен начинать первым. Она предложила ему сесть, так же как через пятнадцать лет в Онде, друг напротив друга, на разных скамьях, и так близко, что колени их почти соприкасались. Он взял ее за руки, привлек к себе и хотел поцеловать. Она позволила ему приблизиться до тех пор, пока не почувствовала его дыхание, и отстранилась.

– Всему свое время, – сказала она.

Та же фраза звучала после каждой его попытки, которые он предпринимал потом. Около полуночи, когда дождь стал проникать сквозь щели в крыше, они все еще сидели друг напротив друга, держась за руки, и он читал ей свои стихи, которые в те дни ему все время вспоминались. Это были восьмистрочные строфы, хорошо составленные и хорошо зарифмованные, где нежные слова любви чередовались с военной удалью. Они понравились ей, и она назвала три имени, пытаясь угадать автора.

– Это один военный, – сказал он.

– Который воюет на поле брани или в гостиных? – спросила она.

– И там и там, – ответил он. – Это самый великий и самый одинокий человек, который когда-либо жил на свете.

Она вспомнила, что сказала своему отцу после завтрака у сеньора Хислопа.

– Это может быть только Бонапарт, – сказала она.

– Почти, – сказал генерал, – однако нравственная разница огромна, поскольку автор этих стихов не позволит, чтобы его короновали.

Позже, по мере того как она все больше его узнавала, она с удивлением спрашивала себя: знал ли он, что его мимолетная острота окажется сутью всей его жизни. Но в ту ночь ей это в голову не приходило, она старалась вести себя так, чтобы сдерживать его и в то же время не обидеть, не сдаться под напором его атак, все более настойчивых с приближением рассвета. Она позволила ему несколько раз поцеловать себя, впрочем, достаточно невинно, но не более.

– Всему свое время, – говорила она ему.

– В три часа дня я навсегда уеду отсюда на гаитянском пакетботе, – сказал он.

Она ответила на его слова ослепительной улыбкой.

– Во-первых, пакетбот не выйдет в море до пятницы, – сказала она. – И кроме того, пирог, который вы заказали вчера сеньоре Тернер, доставят сегодня к вашему ужину, который вы разделите с женщиной, ненавидящей меня больше всего на свете.

Женщину, ненавидевшую ее больше всего на свете, звали Хулия Кобьер, это была красивая и богатая доминиканка, тоже высланная на Ямайку, в доме которой, как говорили, он не раз оставался ночевать.