Генерал в своем лабиринте

22
18
20
22
24
26
28
30

Стояла ночь такой прозрачной тишины, какая бывает только на необъятных пространствах заливных лугов в Льяно, где тихий разговор слышен на несколько миль вокруг. Христофор Колумб, переживший подобный момент, записал в своем дневнике: «Всю ночь я слышал, как летают птицы». Слышал – потому что после шестидесяти девяти дней плавания земля была уже близко. Генерал тоже слышал птиц. Это началось около восьми, когда Карреньо уже спал; через час их было столько над головой, что дуновение их крыльев было сильнее ветра. Немного позже под днищами джонок появились огромные рыбы – они скользили в глубине меж звезд, – и все почувствовали первые обжигающие порывы северо-восточного ветра. И даже не глядя на людей, можно было понять, какую несокрушимую силу рождало в их сердцах это странное ощущение – чувство свободы. «Боже милостивый, – вздохнул генерал. – Прибыли». Так оно и было. Ибо дальше было море, а за морем начинался мир.

* * *

Итак, он снова был в Турбако. В том же доме с сумрачными комнатами, большими полукруглыми арками и широкими окнами в человеческий рост, выходившими на площадь, посыпанную гравием; с монастырским двориком, где ему явился призрак дона Антонио Кабальеро-и-Гонгора, архиепископа и вице-короля Новой Гранады, который, лунными ночами гуляя среди апельсиновых деревьев, старался смягчить свою душевную боль от многочисленных ошибок и неразрешимых задач. В отличие от климата побережья, жаркого и влажного, климат Турбако был прохладным и здоровым, поскольку город находился довольно высоко над морем, а по берегам речек росли огромные лавры с переплетающимися корнями, в тени которых отдыхали солдаты.

Двумя сутками раньше они оказались в Барранка-Нуэва, конечном пункте речного пути, и вынуждены были провести трудную ночь среди мешков с рисом, приготовленных к погрузке, и невыделанных кож, потому что гостиница для них не была заказана, а мулы, о которых они договорились заранее, еще не были готовы. Так что генерал прибыл в Турбако ослабевшим и измученным, страстно желая выспаться, однако это ему и здесь не удалось.

Не успели они выгрузиться, как весть о его прибытии уже дошла до Картахены-де-Индиас, находящейся всего в шести лигах от Турбако, где генерал Марьяно Монтилья, главный интендант и командующий военными силами провинции, устроил на следующий день народное празднество. Но генерал не был расположен к неожиданным празднествам. Тех, кто ждал его на королевской дороге под безжалостным дождем, он дружески приветствовал как старых знакомых, но с той же степенью искренности попросил, чтобы его оставили одного.

На самом деле, чем больше он старался скрыть свое плохое состояние, тем более оно было заметно, и даже его приближенные замечали, что с каждым днем ему все хуже и хуже. Он не мог обрести покой. Кожа из зеленоватой стала мертвенно-желтой. У него постоянно держалась температура; мучили головные боли. Священник предложил ему поговорить с врачом, но он возразил: «Если бы я слушался врачей, то уже давно лежал бы в земле». Он намеревался продолжить путешествие на следующий день и ехать в Картахену, но утром пришла весть, что сейчас в порту Картахены нет ни одного судна, отправляющегося в Европу, а с последней почтой так и не привезен его паспорт. Пришлось остаться на берегу дня на три и отдохнуть. Его офицеры радовались за него не только потому, что это было для него физическим благом, но также и потому, что первые новости о положении в Венесуэле, которые доходили до них, никак не способствовали бы улучшению его морального состояния.

Однако он не смог воспрепятствовать тому, что в его честь был устроен салют, который продолжался до тех пор, пока не кончился порох, и что неподалеку от его дома расположился цыганский ансамбль, игравший до поздней ночи. А еще из соседних болотистых мест, из Мариалабаха, явилась негритянская театральная группа; мужчины и женщины, одетые как европейские придворные XVI века, – они с африканскими ужимками и насмешками изображали испанские бальные танцы. Их привезли, потому что в свой прошлый визит они так понравились генералу, что он просил их выступить несколько раз, но теперь он на них даже и не взглянул.

– Уберите подальше этих скоморохов, – сказал он.

Вице-король Кабальеро-и-Гонгора около трех десятилетий тому назад построил себе в Турбако дом, и кроме прочих его пороков ему приписывали также и то, что он населил комнаты привидениями. Генерал не хотел ночевать в спальне, в которой он провел несколько ночей в прошлый раз, – он запомнил ее как комнату кошмаров, ибо все ночи, пока спал там, ему снилась женщина со светящимися волосами, она набрасывала ему на шею красную ленту, душила его, и он постоянно просыпался, это повторялось каждую ночь по нескольку раз до рассвета. В конце концов он приказал подвесить гамак к толстым металлическим кольцам в гостиной и немного поспал там без сновидений. Дождь лил как из ведра; несколько мальчишек заглядывали с улицы в окна, чтобы посмотреть, как он спит. Один из них позвал его приглушенным голосом и разбудил: «Боливар, Боливар». Генерал попытался разглядеть его в тумане лихорадки, и тут ребенок спросил:

– Ты меня любишь?

Генерал ответил ему с трепетной улыбкой «да», но потом приказал выгнать кур, которые бродили по дому дни и ночи, разогнать мальчишек и закрыть окна и снова уснул. Когда он проснулся, дождь все еще шел, и Хосе Паласиос готовил москитную сетку для гамака.

– Мне приснилось, что кто-то из мальчишек, заглядывая в окно, задавал мне странные вопросы, – сказал ему генерал.

Он согласился выпить чашку целебного отвара, первую за сутки, но не допил ее. Снова вытянулся в гамаке, ушел в себя и, созерцая гирлянды летучих мышей, что висели, зацепившись за балки потолка, долго предавался сумеречным размышлениям. Потом вздохнул:

– Нас похоронят как нищих.

Он щедро делился с офицерами и солдатами Освободительной армии, – те рассказывали ему о своих бедах, пока вместе плыли по реке, – и в Турбако оказалось, что у него осталась лишь четверть всего, что было приготовлено для путешествия. Неизвестно было, располагают ли власти провинции средствами, чтобы выплатить ему по чеку или хотя бы продать чек на бирже. Чтобы на первых порах устроиться в Европе, он рассчитывал на благодарность англичан, которым он столько раз оказывал услуги. «Англичане меня любят», – обычно говорил он. Чтобы вести образ жизни, достойный его тоски – тоски изгнанника, чтобы содержать слуг и необходимую свиту, он рассчитывал на продажу призрачных шахт Ароа. Однако, если он действительно хотел уехать, билеты и деньги на дорогу для него и для свиты должны были быть готовы на следующий день, а с теми деньгами, что остались у него, об отъезде нечего было и думать. Однако он ни в коем случае не отказал бы себе во всегдашнем удовольствии обманывать себя, когда ему этого хотелось. И сейчас, несмотря на то что ему везде мерещились летучие мыши – у него была высокая температура и головная боль, – он поборол сонливость, одолевавшую его, и продиктовал Фернандо три письма.

Первое письмо – сердечное прощание с маршалом Сукре, письмо, в котором он ни разу не спросил его о здоровье, несмотря на то что имел обыкновение всегда справляться о здоровье, особенно когда он сам так нуждался в сочувствии. Второе письмо предназначалось дону Хуану де Диос Амадору, префекту Картахены, с убедительной просьбой оплатить чек на восемь тысяч песо из казны провинции «Я беден, и эти деньги мне необходимы для отъезда», – писал он. Просьба возымела действие, не прошло и четырех дней, как он получил положительный ответ, и Фернандо выехал в Картахену за деньгами. Третье письмо было адресовано консулу Колумбии в Лондоне, поэту Хосе Фернандесу Мадриду, с просьбой оплатить вексель, данный им сэру Роберту Вильсону, и еще один – английскому профессору Джозефу Ланкастеру, которому задолжали двадцать тысяч песо за введение в Каракасе новейшей системы воспитания. «Речь идет о моей чести», – писал он ему. Он писал также, что его старая судебная тяжба ко времени его приезда в Европу завершится и шахты будут проданы. Это были напрасные хлопоты: когда письмо пришло в Лондон, консул Фернандес Мадрид уже умер.

Хосе Паласиос сделал знак не шуметь офицерам, которые играли в карты на внутренней галерее и громко спорили, но они все равно продолжали спорить, хотя и шепотом, пока часы на ближайшей церкви не пробили одиннадцать. Вскоре умолкли волынки и барабаны уличного праздника, ветер с моря снова после вечернего дождя принес плотные темные облака, и полная луна взошла среди апельсиновых деревьев патио.

Хосе Паласиос ни на секунду не оставлял генерала одного – тот бредил с вечера, лежа в гамаке. Он приготовил генералу обычный отвар и сделал очистительную клизму, надеясь, что кто-нибудь, обладающий большим авторитетом, решится уговорить его обратиться к врачу, но никто этого не сделал. Генерал подремал не более часа, когда стало уже рассветать.

В тот день его посетили генерал Марьяно Монтилья со своими близкими друзьями из Картахены, среди которых было трое его знакомых – три Хуана, все из партии боливаристов: Хуан Гарсиа дель Рио, Хуан де Франсиско Мартин и Хуан де Диос Амадор. Все трое молча и с ужасом смотрели на это распростертое тело, что силилось подняться, но, даже чтобы только обнять их, у генерала не хватило дыхания. Они видели его на заседании Высочайшего Конгресса, в состав которого входили, и не могли поверить, что за такое короткое время он так исхудал. Кости просвечивали сквозь кожу, и он никак не мог сосредоточить взгляд на предмете. Он, должно быть, знал, как смрадно и жарко он дышит, поэтому старался говорить, отодвинувшись и немного отвернувшись. Но что произвело на них особенное впечатление – это его рост, уменьшившийся настолько, что, когда Монтилья обнимал генерала, ему показалось, что тот ему по пояс.

Он обычно весил восемьдесят восемь фунтов, а перед смертью еще на десять фунтов меньше. Официально его рост был метр шестьдесят пять сантиметров, однако медицинские данные всегда не совпадали с действительностью, и когда делали вскрытие, он оказался на четыре сантиметра меньше. Ступни и ладони были так малы относительно туловища, что казалось, они тоже уменьшились. Хосе Паласиос заметил, что брюки доходят ему едва ли не до груди, а рукава рубашки надо загибать. Генерал предупредил возможные вопросы пришедших и сказал, что его обычные сапоги тридцать пятого размера, по французским меркам, стали велики ему с января. Генерал Монтилья, известный своим изощренным юмором в самых нерасполагающих для этого ситуациях, патетически воскликнул:

– Самое главное, что ваше превосходительство не уменьшается внутренне.