– «Гиппогриф». Клуб на Бутл-стрит. И его я имел в виду, думая о встрече с вами, а потом мы поболтаем. Почему бы не завтра? Скажем, в четыре часа. И я могу помочь с членством. Если вас интересует эта затея. Как долго вы пробудете здесь?
– Меня интересует эта затея, – сказал я, – спасибо. – И вдруг сообразил, что я сильно обидел миссис Уинтер и что она может там оказаться. Лучше мне туда не ходить. Я спросил:
– А какое отношение ко всему этому имеет миссис Уинтер?
– Элис? О, она барменша. И дочь трактирщика. Она обслуживает после полудня. Потом ее сменяют в шесть.
Появилась Берил с кофе, и Эверетт, взяв чашку, продекламировал:
Сообразив, что все это не совсем к месту, он захихикал и сказал:
– Великолепный ланч, великолепный, великолепный.
– Ну слава богу, что хоть кто-то так думает, – заметила Берил, глядя на меня.
– И псина тоже, – безжалостно ответил я.
Собака спала, время от времени тихо попукивая. Папа спал тоже, сжимая в руке газетный заголовок «УТВЕРЖДАЮТ, ЧТО ПРИВЯЗАЛ ЖЕНУ К БИДЕ».
Я спросил у Эверетта:
– Как ее девичья фамилия? Миссис Уинтер, я имею в виду.
Он энергично помешал кофе.
– Так, минутку. Был такой уютный старый паб «Три бочонка», он обслуживал исключительно американцев, сержантов, пострадавших от химических атак. Хозяина звали, кажется, Том Нахер. Нахер на Уинтерботтом. Неплохой обмен.
Глава 4
Я проснулся в понедельник, чувствуя себя хорошо и невинно, к тому же на удивление здоровым. Стряпня Берил наградила меня несварением – горящий уголь за грудиной, омерзительное тепловое излучение по всему подреберью, кислотная отрыжка, периодически впрыскивающаяся в рот, как автоматический слив в писсуаре, и я очистился во время моциона, пройдя полпути или около того, возвращаясь домой. Не то чтобы я сам нарочно решил идти пешком. Генри Морган предложил подвезти отца в своем спортивном трехместном автомобиле, и Берил сказала, что составит им компанию, чтобы «проветриться». В этом вся Берил! Будь у них четыре места в салоне, она бы решила остаться у очага с каким-нибудь жутко женским журналом или жизнерадостным наркотиком а-ля доктор Панглос[24] от «Ридерз дайджест».
Хорошо я чувствовал себя, потому что поупражнял не только печень, но и терпение. Я позволил Берил кусать меня безответно. Я не дал вовлечь себя в гнусную перепалку о деньгах. Я даже вызвался мыть посуду, но, похоже, Берил сочла это еще одним доказательством всей полноты моего лицемерия, еще одним симптомом мерзости, накопленной мною вместе с деньгами. Я чувствовал себя хорошо, потому что был понедельник и мне снова напомнили, что я свободен от английского пуританства, что ощутимая теология – «Воскресенье есть шаткий Эдем, понедельник – падение», – не властна ни над моими нервами, ни над желудком.
Воскресный кошмар остался далеко позади – деревушка лежала в пудингово-мясном ступоре посреди пустынного послеполуденного бесптичья: жирные тарелки, неубранные постели, колокол вечерни, яркие лампы, будто нарочно зажженные, чтобы обнажить со всей прямотой понедельника скудость всего, о чем сумерки на чайном подносе шутили по-воскресному развязно.
Мне приснился приятный сон про мои университетские дни, про тот год, когда я изучал английский, провалил на первом курсе экзамен и лишился стипендии, приснились мои друзья Маккарти и Блэк, с которыми мы, скинувшись по полкроны с носа, напивались каждый пятничный вечер и декламировали шлюхам англосаксонскую поэзию. Я проснулся под ласковый понедельничный дождь, вспоминая без печали, что и Маккарти, и Блэк давно умерли – один на Крите, другой – в море, и что моя жизнь после войны подарила мне свободу, все стало по барабану, честное слово. Отец кашлял в постели. Я пошел в туалет и с удовольствием опростался, потом спустился на кухню приготовить чай. Пока чайник закипал, в дом проникла, подобно рассерженному миру, утренняя газета, и я прочел огромные, дурные, как приветствия в любовных письмах, заголовки. Потом я отнес чай отцу, спустился опять, чтобы выпить его и самому, сидя перед электрическим камином, и внимательно почитать комиксы. Сущие мифы – эти новости в газетах.
Отец всегда сам готовил себе завтрак. Он спустился, показавшись мне отчего-то особенно постаревшим и разбитым в этих обвисших штанах на помочах и рубашке без воротника. Но он собственноручно поджарил яичницу с ломтиком бекона, напевая между кашлем, потом сел к столу, поставив перед собой блюдо, плавающее в свином жиру, и поперчил его из пакетика. Потом пришли письма – настоящие, из реального мира после вымышленного, газетного – и одно из них мне, от моего начальника. Перец почему-то всегда унимал отцовский кашель, так что чтение весточки от его сестры из Редрута сопровождалось лишь тяжкой одышкой и причмокиванием. Моя фирма требовала, чтобы я в среду явился в Лондон – ничего серьезного, но Чалмерс в Бейруте ушел на пенсию, а Холлоуэй в Занзибаре серьезно болен, и возможно перераспределение в высшем руководстве. Я почувствовал головокружительное облегчение от возможности сбежать в Лондон не для поисков распутных развлечений, но по делу – я еще не полностью освободился от английского пуританства.