Жажда жизни: Повесть о Винсенте Ван Гоге

22
18
20
22
24
26
28
30

Винсент ходил по комнате, бормоча себе под нос и кусая ногти. Потом он с размаху бросился в хрупкое кресло.

— Ничего не выйдет, — стонал он. — Я начал работать слишком поздно. Я уже стар, чтобы изменить свою манеру. Боже мой, Тео, я старался изо всех сил. Я начал на этой неделе двадцать новых полотен. Но у меня уже своя выработанная техника, мне поздно начинать все сначала! Говорю тебе — я человек конченый. Не могу же я вернуться в Голландию и рисовать там овец, после всего того, что я увидел здесь. А сюда я приехал слишком поздно и уже не в силах войти в русло нового искусства. Господи, что же мне делать?

Он вскочил с кресла, дошел, шатаясь, до двери, открыл ее, чтобы глотнуть свежего воздуха, снова закрыл, подбежал к окну, распахнул его, поглядел на ресторан «Батай», потом рывком захлопнул окно, так что чуть не посыпались стекла, выбежал на кухню напиться, залил там пол и вернулся к Тео со струйками воды, сбегающими по подбородку.

— Ну, что ты скажешь, Тео? Бросить мне свое ремесло? Покончить с ним совсем? Ведь дело к этому идет, верно?

— Винсент, ты ведешь себя как ребенок. Успокойся на минутку и послушай, что я тебе скажу. Нет, нет, перестань бегать по комнате, сядь! Я не могу говорить, пока ты не сядешь. И, ради всего святого, сними эти тяжелые башмаки, если тебе непременно надо пинать золоченое кресло, когда ты проходишь мимо.

— Но послушай, Тео, целых шесть лет я мирился с тем, что ты меня содержишь. И что ты получил в результате? Кучу мертвых коричневых полотен и несчастного неудачника на шею.

— А припомни-ка, дружище, когда ты решил писать крестьян, удалось ли тебе овладеть этой премудростью в одну неделю? Или ты работал целых пять лет?

— Да, но в ту пору я только начинал…

— А теперь ты только начинаешь овладевать цветом! И это займет у тебя, может быть, еще лет пять.

— Но когда же конец, Тео? Неужели мне всю жизнь числиться в учениках? Мне уже тридцать три; когда же я, черт подери, стану зрелым художником?

— Тебе предстоит преодолеть последнее препятствие, Винсент. Я видел все, что только пишут в Европе; картины на моих антресолях — это новейшее слово в живописи. Как только ты высветлишь свою палитру…

— Ох, Тео, неужели ты и вправду думаешь, что я на это способен? Ты не считаешь меня самым что ни на есть жалким неудачником?

— Я склонен скорее считать тебя ослом. Тут величайшая революция в истории искусства, а ты хочешь всего достичь за одну неделю! Давай-ка выйдем на Монмартр и остудим немного головы. Если я просижу с тобой в этой комнате еще пять минут, то могу лопнуть от злости.

На следующий день Винсент допоздна работал у Кормона, а потом зашел за Тео в галерею. Спускались ранние апрельские сумерки, ряды шестиэтажных каменных домов отлипали тускнеющим розовато-жемчужным блеском. Весь Париж пил свой аперитив. Кафе на улице Монмартр были полны веселых, шумных посетителей. Через окна и двери оттуда доносились мягкие звуки музыки, услаждавшей слух парижан, — парижане отдыхали после трудового дня. Загорались газовые фонари, гарсоны в ресторанах сервировали столы, приказчики в универмагах опускали на окнах железные шторы и убирали товары с уличных лотков.

Тео и Винсент беззаботно шагали по улицам. Они пересекли площадь Шатодэн, на которую по шести сходящимся улицам вливались непрерывные потоки экипажей, миновали церковь Нотр-Дам де Лоретт и стали подниматься вверх на улицу Лаваль.

— А не выпить ли нам аперитив, Винсент?

— Пожалуй. Давай сядем где-нибудь так, чтобы наблюдать толпу.

— Тогда пойдем в «Батай», на улицу Аббатисы. Кое-кто из моих друзей, вероятно, уже там.

Ресторан «Батай» посещали преимущественно художники. В переднем зале стояло лишь четыре-пять столиков, но сзади были две просторные, красиво обставленные комнаты. Мадам Батай обычно проводила художников в одну комнату, а всех остальных — в другую; она с первого взгляда безошибочно угадывала, к какой категории принадлежит посетитель.

— Гарсон! — крикнул Тео. — Подайте мне кюммель эко два нуля.