Жажда жизни: Повесть о Винсенте Ван Гоге

22
18
20
22
24
26
28
30

— Замечательный был денек, правда?

— И впрямь замечательный. Чертов мистраль наконец-то унялся. А вы сегодня написали картину?

— Да, написал.

— Я человек простой, господин художник, и ничего не понимаю в искусстве. Но вы оказали бы мне большую честь, если бы позволили взглянуть на вашу картину.

— С удовольствием.

Мальчишка, подпрыгивая, убежал вперед. Винсент и Рулен шли рядом. Пока Рулен смотрел на полотно, Винсент внимательно разглядывал его самого. На голове у Рулена была синяя форменная фуражка, глаза у него были мягкие и пытливые, а длинная и широкая волнистая борода плотно прикрывала шею и воротник, падая на темно-синюю куртку. Винсент почувствовал в этом человеке ту же мягкость и мечтательность, которая так нравилась ему в папаше Танги. Он был как-то по-семейному трогателен, и пышная древнегреческая борода не вязалась с его простым крестьянским лицом.

— Я человек простой, — повторил Рулен, — и вы уж простите меня, если я скажу что не так. Пшеница у вас совсем как живая, все равно что на том поле, которое мы прошли, — я видел, как вы там работали.

— Значит, картина вам нравится?

— Нет, я не могу сказать, что нравится. Я только чувствую, что у меня вот здесь что-то зашевелилось.

И он провел рукой по груди.

У подножия Монмажура они на минуту остановились. Красное солнце закатывалось над древним монастырем, его косые лучи падали на стволы и кроны сосен, росших среди скал, заливая деревья оранжевым огнем; а дальние сосны, как бы вписанные в нежное зеленовато-голубое небо, казалось, были нанесены берлинской лазурью. Белый песок и белые камни под деревьями будто кто-то слегка тронул синим.

— Все это тоже совсем как живое, не правда ли, господин художник? — спросил Рулен.

— Да, и останется живым, когда нас уже не будет на свете, Рулен.

Они пошли дальше, продолжая вести тихую, дружескую беседу. Рулен говорил рассудительно и спокойно. У него был простой ум, простые и вместе с тем глубокие мысли. Он жил с женой и четырьмя детьми на сто тридцать пять франков в месяц. Почтальоном он прослужил уже двадцать пять лет, не получая никакого повышения — ему лишь делали ничтожные надбавки я жалованью.

— Когда я был молод, — говорил он, — я много думал о боге. Но с годами бог как-то таял и таял в моей душе. Я еще могу увидеть его в поле пшеницы, которую вы писали, в закате солнца над Монмажуром, но когда думаешь о людях… и о мире, который они устроили…

— Знаю, Рулен, но я все более и более убеждаюсь, что мы не вправе судить о боге по этому нашему миру. Мир этот — лишь неудачный набросок. Что вы делаете, когда видите в мастерской любимого художника неудавшийся набросок? Вы не пускаетесь в критику, а держите язык за зубами. Но вы вправе желать чего-нибудь получше.

— Верно, — с радостью согласился Рулен, — что-нибудь хоть чуточку получше.

— Чтобы судить о мастере, надо посмотреть и на другие его работы. Наш мир, видимо, создан в спешке, в один из тех черных дней, когда у творца был помрачен разум.

На извилистую проселочную дорогу спускались сумерки. Пронзая плотное кобальтовое одеяло ночи, на небе затеплились первые искорки звезд. Наивные глаза Рулена смотрели Винсенту прямо в лицо.

— Значит, вы полагаете, что есть и другие миры?