Под розами

22
18
20
22
24
26
28
30

– А то ты не знаешь. Все это фуфло. Строишь из себя невесть кого, типа у тебя было трудное детство, родители – невежды, расисты, гомофобы и все такое. Типа жили мы почти в нищете. Типа ты парень из пригорода, тебе пришлось вытаскивать себя из этого всего, дабы приобщиться к культуре, к искусству, влиться в среду интеллектуалов-буржуа, чьи правила жизни были тебе неведомы, и ты туда вперся со своими комплексами и проблемами – отречение и верность своему классу, весь этот булшит.

– Булшит? Ты теперь изъясняешься, как Антуан?

– Как хочу, так и изъясняюсь. И да, булшит. Ты прекрасно знаешь, что это туфта. Или такое преувеличение, такое самолюбование, такой натужный маскарад, что все равно туфта. В чем идея-то? Хочешь, чтобы тебя жалели? Или восхищались тобой? Восторгались, какой путь ты проделал? Чтобы медаль тебе дали за то, что хорошо учился в школе? Ахали, как ты высоко метил? Вечно прыгал выше головы? Или ты просто боишься, что иначе тебе не поверят, не признают тебя? Решат, что у тебя комплекс самозванца? Или ты пытаешься найти оправдание тому, что стал бессердечным, презрительным мудаком? Я скотина, но я не виноват, со мной отец плохо обращался…

– Ой-ёй… Вот это да. Весело, ничего не скажешь.

Он опрокинул в себя стакан, а я подумала: что это на меня нашло, с чего это я вдруг взяла на себя роль Антуана, учинила над Полем суд, который затеял бы младший брат, не уйди он спать в очередной раз, испугавшись, что сорвется от горя и у них дойдет до рукопашной. Или по малодушию. Иногда Антуан с Полем напоминали мне сцену из “Вали отсюда”[4], когда Мишель Блан, стоя перед Жераром Ланвеном, вслух спрашивает себя, что ему мешает дать тому по морде. А Ланвен отвечает: “Может, трусость?”

– Это верно… – заговорил Поль. – Ну, для начала, это не я преувеличиваю, а ты. Вчитываешь в мои слова невесть что. Но иногда, пожалуй… В общем… верно… меня это все так бесит. Промоушен. Эти их вопросы. Достали. Я говорю то, что они хотят услышать. Расцвечиваю слегка. Тоже занятие. Это вымысел, как в фильмах. Их продолжение, в каком-то смысле. Там тоже все неправда. Но ничего не выдумано. Во всяком случае, не целиком. Кому это знать, как не тебе.

Я подумала про маму. Поль всегда считал, что она в его работе ничего не смыслит, но она-то как раз была права, когда говорила, в чем его проблема: он со временем перестал понимать, где граница между ним самим и двойниками, которых он себе выдумывает. Она-то как раз была права: в итоге он сам поверил в собственного героя.

– Но я вот чего не понимаю, – защищался Поль. – Антуану-то что за дело до этого? Это же просто слова на бумаге, картинки на экране. Это не реальность. И вообще, он же меня знает. Мало ли что я где болтаю, мало ли что я выдумываю, это ничего не меняет, совсем. Так с чего он так кипятится? С чего он на меня взъелся?

– С того, что есть люди, которые в твою бредятину верят, вот с чего. Но по-моему, в основном он злится потому, что ты про него забываешь, Поль. Не приглашаешь его больше на показы своих фильмов. Почти никогда не звонишь, не зовешь его пообедать или поужинать. Или просто спросить, как у него дела. Он злится, потому что ты не отвечаешь на звонки. Потому что ты в такой отключке, что и вправду веришь, будто маму не волнуют твои фильмы. Веришь, что нас с Антуаном не волнует вся та ересь, какую ты несешь в интервью. Потому что ты в последние годы не желал видеть папу. Потому что так долго доставлял им столько горя. Потому что семья из-за тебя разлетелась вдребезги.

– Вдребезги – это сильно сказано. Я просто отошел в сторонку. Или меня задвинули в сторонку, если угодно. Вы по-прежнему были семьей, только без меня.

– Нет, Поль. Так не бывает. Семья – это целое. Отруби ей один член, и ее больше нет. Она теряет изначальную форму. Разлетается… Слушай, давай только завтра без глупостей, ладно? Антуан не вынесет. И мама тоже.

– Окей, старшая сестрица. Оставлю старого мудака в покое.

– Не говори так про папу.

– Окей. Не буду больше называть старого мудака старым мудаком. Хоть над тобой он тоже поизмывался, старый мудак.

Он открыл свою коробку “Партагас”, но та оказалась пуста. Я смотрела, как он шарит в кармане, извлекает помятую пачку сигарет.

– Пытаюсь завязать с сигариллами, – добавил он то ли всерьез, то ли в шутку, я не поняла.

Он зажег сигарету, протянул мне, достал другую. Сколько я не курила? С последних родов, скорее всего. Вообще-то с того дня, когда выяснилось, что дочка тут, у меня в животе, а мы со Стефаном вовсе этого не предполагали. Двоих детей более чем достаточно. Да и возраст у нас уже неподходящий.

– Мама! Курить нехорошо!

Я обернулась. По террасе шла Ирис, в пижаме, волоча своего медвежонка. Блин! Надо же ей было явиться ровно в эту минуту. Открыть глаза, решить, что спать она больше не хочет, что отца, как всегда, будить не надо, хоть он и под боком, и притащиться ко мне сюда, именно сейчас. Когда я первый раз затянулась первой за сто лет сигаретиной.

– Это кто? – Она показала на Поля.