– Такое армейское платьице, или сафари, – говорит он, и она знает, что он имеет в виду: ее старое платье, которого уже давно нет. – И ты выглядишь… готовой.
– Готовой?
– Да, готовой действовать.
При этих словах она чувствует себя сильнее. Достаточно сильной, чтобы открыть глаза.
– Теперь, – говорит он, – твоя очередь. Расскажи мне, что ты видишь. – Она смеется в ответ. – Ладно, как скажешь, так и будет.
– Хорошо. Правда, хорошо. – Она протягивает руку и дотрагивается до него. На нем такая же футболка, что и на ее теле, в постели Льюиса. – Она у меня все еще хранится, эта футболка. Ты любил носить ее.
Эта футболка с фестиваля, на который они ездили летом, после окончания школы; кто на ней изображен, разобрать уже нельзя, рисунок выцвел почти до невидимости; хлопчатая ткань стиралась так много раз, что совсем вытерлась, и, когда ее надеваешь, кажется, будто на тебе ничего нет. Теперь дождь барабанит по крыше их фестивального шатра; сквозь рубашку она чувствует каждую частичку его. Выступ его плеча. Жесткий изгиб мышц его руки, на уровне груди. Бугорок его соска, ритм его ребер, диафрагмы. Стараясь не думать о том, что в бодрствующем мире все это потеряно, она кладет руку ему на грудь, чувствуя себя все ближе к его коже: только мягкое знакомое скольжение ткани разделяет их. Его сердце бьется сильно и ровно, прямо в ее ладонь.
– Это ты, – шепчет она.
Они вместе, одно целое. Футболка, платье… вся одежда не имеет значения. Тепло и свет пульсируют от того места, где он заперт внутри нее. Его запах наполняет ее, небесно-голубой над теплой золотистой кожей. Она вдыхает глубже, глубже, вдыхает такой родной запах. Его подбородок касается ее головы, ее лицо прижато к его шее, но вот она отстраняется, чтобы увидеть их. Детеныши обезьян, прижавшиеся друг к другу.
– Мы так и останемся? Останемся здесь?
Ее «да» обрушивается на них обоих: нет нужды говорить об этом.
– Только, – говорит она, – не знаю, сколько времени осталось. Теперь я не могу уходить из реального мира, как раньше. Наверное, не смогу, как раньше…
– Реальный мир… Почему ты так называешь его?
– Потому что этот мир не… – Она останавливается на полуслове. Она не может сказать, что этот мир нереальный, потому что именно таким он и должен быть. Потому что
– Не думай о нем. Он – ошибка. Он – не я.
– Но ты здесь из-за него. Так? То, что сделали с ним, означает, что теперь мы можем быть вместе. – Она протягивает руку, гладит его золотисто-рыжие волосы, проводит пальцами по коже его головы. Кожа за ухом гладкая. Никакого отека. Никакого шрама. Никакой крови.
– Я же сказал тебе… – И его рука накрывает ее руки. – Я – не он.
– Они хотели, как лучше, – отвечает она. – Пытаются вернуть тебя обратно. Но не получается, не могло получиться, иначе…
Слишком тяжело, у нее кружится голова. Она хочет сказать, что, если бы лечение прошло успешно, он снова стал бы самим собой и не сидел бы взаперти в палате. Но он и тот, и другой: он сам и не сам. Тот, который спит на узкой кровати в палате, и тот, который стоит рядом с ней у водопада. Она не может верить в одного и не верить в другого. Не может выбрать своего Алана и повернуться спиной к другому.
Нужно так много спросить, но вопросы ускользают, будто рыбки. И совсем не хочется думать. Хочется только верить. Она отстраняется и смотрит на Алана, заглядывая ему в лицо, но он закрывает глаза, словно отворачивается от нее.