Ни медяшки за душою,
Только гусли за спиною,
Но зато хорош собою,
Весел и удал!
Вот теперь, услышав голос, Ёлка тут же узнала его и закричала:
— Браник!
— Матушка? — искренне удивился он, — Ты что делаешь в лесу в такую ночь? Полезай ко мне на Кабачка, поедем домой вместе!
И, перебравшись за седло, к коню на поясницу, Бран протянул руку, чтобы подсадить на освободившееся место Ёлку.
— Ты-то здесь откуда, хороший мой? — растроганно спросила она.
— Да вот, только что из-за Ограды. На Изень ездил, к поморийцам. Здесь, в лесу, вечно все дразнят меня соломенной башкой и поморийской мордой, ну, я и решил посмотреть, какие поморийцы на самом деле. Приехал — а они все такие белобрысые… Куда там мне! Знаешь, как меня у них прозвали? Тормальским рылом и Брэнном Подгорелым! Правда-правда!
Ещё долго лесные мокрые потёмки тревожил топот конских копыт, голоса и весёлый смех…
В то же самое время на другом конце Торма, в Кленовом логе, проснулся Нарок. Он лежал с закрытыми глазами на чём-то мягком и тёплом, и искренне наслаждался тем, что у него совсем ничего не болит. Это было потрясающе. "Наверное, я уже умер и попал в благие земли, — думал он, — Оказывается, умереть совсем не страшно." Блаженство продолжалось недолго. Чья-то рука осторожно протиснулась под его плечи и, придерживая шею, заставила приподняться. Под рёбрами тут же противно заныло. "Значит, всё-таки ещё живой," — подумал Нарок и раскрыл глаза. И увидел вокруг плетёные из ивовых прутьев стены и тускло подсвеченный лучиной дощатый потолок. Видно, это была какая-то тормальская изба. Сам он лежал на одеяле из рысьих шкур в закутке, отделённом от общей горницы полосатым пологом, и Омела, чуть приподняв его голову, держала перед ним ложку с водой. Нарок послушно разомкнул губы.
— Вот и молодец, — сказала Омела мягко. Как приятно было вновь слышать её голос! Стыдясь своей беспомощности, Нарок попытался сесть, но боль тут же стала нестерпимой и заставила неловко повиснуть на руках у девушки.
— Тише, тише, милый, не торопись, — Омела заботливо помогла ему лечь, завернула в одеяло. Только тогда до Нарока дошло, что он лежал перед Омелой без одежды и ничем не прикрытый. Неужели это она своими руками раздевала его, отмывала от грязи и крови? Только ли она? Хоть бы подштанники оставили… По-своему истолковав его встревоженный взгляд, Омела торопливо объяснила:
— Не волнуйся, мы с тобой в доме хранителя, в безопасности. Никто больше не вправе нас разлучить, и никуда я от тебя не денусь, если только сам прочь не погонишь.
— Никогда в жизни, — прошептал Нарок. Вдруг он заметил, что прекрасные волосы Омелы исчезли, срезанные коротко, у самого затылка. — А где ж твоя красота?
Разом поскучнев, девушка опустила глаза.
— Отдала хранителю Неру. Это плата за твоё исцеление. Я теперь, верно, стала вовсе некрасивой… И приданого у меня больше ничего нет. Ленты, шитые рубахи, рушники — всё отдала.
— И Маэль бы с ними, — отозвался Нарок, прикрыв глаза, — Это всего лишь ленты и тряпки. Главное — ты сама здесь, со мной.
Над лесом затеплилась первая бледная заря хляби. Ночные караульные, сменившись с дежурства, отправились по домам, а вместе с ними вышла из ворот Рискайской крепостицы и Торвин. Ночь выдалась хлопотливой: освободившись из лазарета, ей пришлось галопом гнать через половину Приоградья, чтобы вернуть на конюшню Рискайского взвода Воробья, сдать кастеляну амуницию Нарока, а оружейнику — его саблю и копьё. Усталый и вымокший под дождём Тууле тоже нуждался в заботе. Торвин решила дать коню отдохнуть хоть немного подольше, и, устроив его в конюшне крепостицы, пошла домой пешком.