Жители нашей деревни понимали только, что дни уподобились ночи, дети которой отныне вольно бродили по земле средь переставшего быть белым дня. И вот, стоя у распутья, где развеяли пепел моей сестры, держа за руку Селин и слушая, сука, вопли матери, я все осознал. Отчасти это понимали и остальные.
– Что? – спросил Жан-Франсуа.
– Это было начало конца.
– Утешься, шевалье, все имеет свой конец.
Габриэль поднял взгляд и посмотрел ему в блестящие кроваво-красные глаза.
–
III. Цвет желания
– Что было дальше? – спросил Жан-Франсуа.
Габриэль глубоко вздохнул.
– После смерти сестры мама так и не оправилась.
Родители больше ни разу не целовались. Как будто призрак Амели убил все, что между ними еще было. Скорбь сменилась упреками, а упреки – ненавистью. Я как мог присматривал за Селин, но та росла хулиганкой: вечно искала неприятности на свою голову, а не найдя их, учиняла сама. Печаль оставила в маминой душе шрамы, опустошила ее и наполнила яростью. Папа искал утешения в бутылке, а его кулаки сделались как никогда тяжелы. Разбитые губы, сломанные пальцы…
Нет горя глубже того, которое постигло тебя самого. Ночей темнее тех, которые прошли в одиночестве. Но к любому грузу можно привыкнуть. Шрамы уплотняются, становясь твоим панцирем. Во мне что-то зрело, точно зернышко в холодной земле. Я-то думал, будто просто мужаю… Знал бы, сука, чем становлюсь на самом деле.
Однако я рос. Здорово вымахал, а работая в кузнице, сам закалился как сталь. Девки засматривались на меня, шептались у меня за спиной. Что-то во мне влекло их, но что? Я научился превращать их шепот в улыбки, а те – в нечто более милое. Больше не приходилось целоваться украдкой: поцелуи мне теперь дарили.
Когда пришла моя пятнадцатая зима, я стал встречаться с девушкой по имени Ильза, дочерью олдермена и племянницей самого отца Луи. Оказалось, когда надо, я становлюсь тем еще пронырой, могу влезть посреди ночи в дом к деревенскому голове: я взбирался на умирающий дуб под окном Ильзы и шепотом просил впустить меня. Неопытные, мы жадно целовали друг друга, предаваясь суетливым ласкам, от которых у юноши закипает кровь.
Мама не одобряла. Мы с ней нечасто ссорились, но – Боже Всемогущий! – когда речь заходила об Ильзе, от наших криков, сука, небеса дрожали. Раз за разом мама предостерегала, чтобы я держался от этой девки подальше. Однажды вечером мы сидели за столом: папа тихо топил горе в бутылке водки, Селин ковыряла ложкой картофельное рагу, а мы с мама ругались. Снова она предупреждала о голоде у меня внутри. Чтобы я стерегся его, как бы он не поглотил меня целиком.
Страхи родителей, будто я повторю их ошибки, осточертели. Потеряв терпение, я указал на папá и яростно выкрикнул: «Я – не он! Во мне от него нет ни капли!»
Тогда папа посмотрел на меня и – некогда такой красивый, а теперь опухший и размякший от пьянства, – промямлил:
– Ну еще бы, дьявол подери, мелкий ты ублюдок.
– Рафаэль! – вскричала мама. – Не говори так!
Тогда отец перевел взгляд на нее и скривился в горькой ехидной улыбке. На том бы все и кончилось, но лев внутри меня, рассвирепев, не захотел оставить его слова без ответа.