Испорченная реальность

22
18
20
22
24
26
28
30

Я ничего не понимал, но не собирался выяснять все прямо сейчас.

Роджер закрыл дверь, а я надел кроссовки. Они были чуть свободны — лучше, чем малы. Он сунул двадцатку в кроссовку, и я спрятал ее в карман, решив, что она пригодится. Где именно, было пока неясно. В квартиру я вернуться не мог: в ней жил кто-то еще. Я молился, чтобы таблетки подействовали. В голове словно рокотал гром, и мне казалось, что долго я этого не выдержу.

Внизу я зашел в общественный туалет, чтобы привести себя в порядок, насколько возможно, прополоскал рот, умылся и помыл руки, а затем вышел из здания.

Пирмонт-стрит была холодной. Пустой. Машины стояли по обеим сторонам улицы с односторонним движением. Я зашагал по ней, поднялся по ступенькам, чтобы пересечь пути и двинуться к Дарлинг-Харбор. Я не знал, куда иду и что делать дальше, но нужно было прочистить голову. Мне всегда становилось легче в людных местах, среди друзей, но теперь сойдут и незнакомцы. Еще один Роджер, и я тронусь. Наверное, я уже обезумел, вот только думать об этом был не готов.

IV

— Мне здесь не место, — бормочу я. Слушаю этого нарика. Только посмотрите на его глаза. Бесцветные — черные точки в оплетенном алыми сосудами белке. Я слушаю, в словах есть смысл, вот только он мне совсем не нравится.

Как и эта дыра.

Я все еще не знаю, что делать. Ничего не меняется. Не собирается меняться. Судя по всему, моя жизнь кончена. Стерта. Меня словно никогда не было, но это еще не все. Точно так же можно сказать, что океан мокрый, потому что вода мокрая.

Тип понижает голос. Похоже, здесь любят поговорить с незнакомцами, но только с теми, кого выберут сами.

— А если я скажу, что все может быть иначе?

Я не выдерживаю.

— О чем ты? — Вопрос срывается с губ прежде, чем я успеваю его обдумать. Похоже, я влип в разговор, которого пытался избежать.

Мои глаза мечутся по сторонам, почти так же быстро, как у торчка, и я чувствую: его слова мне не понравятся. Или он не собирается ничего говорить, просто хочет, чтобы я наклонился поближе. Так будет легче откусить мне нос или ударить ножом под ребра. Если кто-то это и заметит, то краем глаза, а глаза в этой дыре полны тьмы.

— Мужик, — говорит он очень тихо, — сколько ты отдашь, если я верну тебе твою жизнь? Разглажу реальность? Возвращу все на круги своя?

Я покачал головой:

— Это невозможно.

— Сколько?

— Чушь, — говорю я. — Ты меня разводишь.

— А если ты ошибаешься?

— Что ж, у меня ничего нет.

Он ухмыляется — губы расходятся, как зловещий порез, и я отшатываюсь. Хочу закрыть уши и не слышать того, что он скажет. Хочу сунуть в ушные раковины карандаши, порвать перепонки. Что мне делать? Меня оставили на поживу волкам, нет, не волкам, червям, копошащимся в утробе мироздания, я в ловушке, загнан, и мне предлагают то, о чем невозможно и помыслить. Хуже того, другие мужчины и женщины, мальчики и девочки, оказываются на моем месте, каждый день, в каждом городе мира, и я не могу представить, чтобы они отреагировали иначе, чем я. Это его зубы, решаю я, пугают меня: ровные, как на подбор, потому что никто их не выбил. В подобном месте это что-то да значит. Они желтые и гнилые, а его дыхание перебивает все прочие ужасные запахи. Эти зубы терзают уголки слов, когда он говорит: