Повести эти написаны в шестидесятых-восьмидесятых годах. В том, что они приходят к читателю только теперь, авторской вины нет. Правда не стареет, для нее не определено срока давности.
В работе над повестями меня неизменно ободряли слова известного критика Виктора Чалмаева: «История родной страны — священное достояние художника. И есть события, мгновения даже, героические или трагические, которые подлинно народный художник не вправе „пропустить“, не заметить».[7]
ТРАВЫ РАЗМЕТНЫЕ
Вторые сутки дурным голосом кричала старая Лешачиха. И такой это был страшный крик, что и на улице его слышали.
Досужих да любопытных баб разбирала охота взглянуть на старуху, подсмотреть ее смертный час, только боязно было преступить порог умирающей. У деревенской лавки сбились плотнее бабы, тешили одна другую дружным согласием:
— А знатка́ была Домна…
— Шибко знатка́! То и не примат Бог душу.
— Ведунам кончаться не просто. Порчи у старухи на совести.
— Геенна огненна уготована Домне…
Вечером — уже красно-дымный закат в тайгу оплывал, сына Лешачихи Павла перехватил в заулке Силан Шатров. Парень из лесу шел, елань там докашивал.
Потоптался Силан на слабых стариковских ногах, мятой бородой припал к плечу парня.
— Ты навроде табашничашь?
— Вроде балуюсь.
— Ну, дак пойдем. Сядем-ко…
Присели на сухую колодину у огородного прясла, закурили. По глубоким морщинам Силанова лица растекалась мягкая вечерняя сумеречь.
— Что, сынок, ладна ли ноне трава?
Павел кивнул.
— Хороша, укосиста трава. Литовку не продерешь!