Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

Манок издал тонкий веселый посвист.

Считанные минуты прошли, и ожил Сохатиный лог. Шорохи, возня и писк разбудили маленькую лесную чистовину.

Аннушка стояла неподвижно, манок в ее губах все призывал и призывал. На этот ложный зов самки там и здесь страстно отозвались самцы. Темными живыми ручьями они стекались в логовину и тут начинали с того, с чего начинают все влюбленные.

Десятки маленьких живых столбиков качались на земле у сосны. Короткими передними лапками бурундуки быстро умывались, приглаживали свои растрепанные в беге манишки, с яростью набрасывались на соперников, побеждали и охорашивались снова. И опять в жгучей надежде застывали потешными столбиками, тянули вверх свои легкие головки — где та, которая звала и которая ждет…

Ослепленные зовом, зверьки не видели, не чувствовали Аннушку, один за другим бежали по наклонному стволу сосны с победным блеском в черных бусинках глаз. Распустив пушистый хвост, большой самец почти летел к петле… Где-то выше по стволу, наверное, в желтой сухой хвое затаилась та, которая и есть его весеннее счастье. Передними лапками самец ловко раздвинул гибкий, податливый волос петли, просунул головку и — за тобой очередь, Анна. Дергай!

Только то и делов, что дернуть. Как на рыбалке, вскинь удилище, и зверек повиснет в затянувшейся петле. Еще взмах, а потом удар по сосне, и разом оборвется весна любви…

Разбегутся остальные бурундуки, увидят, наконец, человека.

А не беда. Снова сладко позовет манок, и опять серо-желтые спинки зверьков потекут в лог, опять замелькают в своем горячем поиске. Поистине слепа любовь!

Аннушка опустила удилище, отвела петлю, не оборвала жизни. Громко рассмеялась, благодарная сама себе.

Тонкие желтые молнии брызнули в темной зелени брусничника и пропали.

…Она посвистывала в манок, и по-прежнему, в слепой доверчивости, кидались на поиски желанной подруги зверьки. И снова Аннушка смеялась чистым детским смехом, обращая в забаву добычливый промысел. Наконец, она отошла от сосны, присела на валежину и сняла с удилища петлю. Вот так, тятенька… Не будет тебе сегодня пушнины, не радуйся загодя.

Не в силах нынче убивать Аннушка, не могла она обрывать весенние песни любви.

Надо было уходить из Сохатиного лога. Придет кто-то из деревенских — не пропускают звероловы бурундучиного гона, и смешки услышишь: блажит девка, мешок-от пустой! А потом она не выдержит смотреть на то, что начнется здесь…

Аннушка хорошо знала бор, пошла, не выбирая тропы. Где-то на бугринке упала спиной на сухую мягкость беломошника и загляделась в ликующее голубое небо.

И сами собой запелись веселые духовные стихиры:

«Уж как царь Давид по садику гулял, Я люблю, я люблю! Он по садику гулял, в свои гусли играл, Я люблю, я люблю!»

А дома, разуваясь, морщила брови, опускала серые глаза, чужим голосом жаловалась отцу:

— Дак что, тятенька… Снег, ямку-то не видно. Поднялась, а приступить на ногу не могу, подвернула! Ладно, что рядом сук валялся. Кой-как из сосняку выбралась, кой-как доплелась.

Отец хмурился, кивал головой: дочь всегда говорила правду.

— А, ладно… С кем не быват!

Нарочито припадая на правую ногу, Аннушка утянулась к лежанке. Отвернулась к стене, притворно постанывала.