Контрудар

22
18
20
22
24
26
28
30

— Он, азиат, признает только мясо, настоящее, с кровью, как наш царь Миколка.

В мировую войну Антона-птицелова не призывали. Воевал его сын Семен, красавец, плечистый гвардейский солдат-преображенец.

В 1918 году Скоропадский для укомплектования гетманской гвардии потребовал с каждого хутора по одному «казаку». Маяченко послал в Киев моего ровесника — младшего сына Зиновия.

Спустя год, когда мать, прячась от григорьевцев, от бандитов атамана Боголюба-Лютого, по наивности своей бросилась на хутор к Антону-птицелову, он ее не приютил. Захлопнув перед ее носом калитку усадьбы, «блаженный» со злостью сказал:

— Зря я тогда спас вашего хлопца. От таких вся напасть добрым людям.

Ясно, что под добрыми людьми Антон-птицелов понимал богатых хуторян…

Но стоит мне очутиться в лесу, в поле, услышать звонкое пение иволги, рокот удода, кудахтанье глухаря, мелодичные переливы жаворонка или бодрые напевы перепелов, я тут же с двойственным чувством вспоминаю Антона-птицелова. Да, с двойственным, из-за того, что его нутро собственника оказалось сильнее нутра птицелюба…

«ПОЦЕЛУЙ ИУДЫ»

После мира песен и птиц пришел черед иным мирам…

Не только у меня, но и у многих моих сверстников долго жило представление, что у горизонта кончается земля и стоит только приблизиться к этой таинственной черте, как за ней раскроется бездна, черный провал.

Очень долго я не мог себе представить, что были еще какие-то дни до тех, когда я появился на свет. Но мои первые незабываемые путешествия, совершенные в очень юном возрасте, раскрыли мне тайны пространства, а книги, о которых я долго думал, что это ящички для хранения молитв, раскрыли мне тайны времен.

И так же, как в мир песен ввела меня душевная Марфа Захаровна, а в мир птиц — Антон-птицелов, в иные, тоже чудесные, миры я вошел не сам, а с помощью необыкновенных, как мне казалось, людей.

Наши Кобзари существовали без школы, а переплетчик там был. Где интеллигенция, там и книги. Но не знаю, питали ли к ним пристрастие начальник станции, его помощники, телеграфист, священник Густобородько, доверенный нефтесклада Нобеля, где служил мой отец, полупанок, Черный казак Николай Мартынович. Но если скупщик хлеба на одном краю села выписал «Ниву», то от него, чтобы не ударить лицом в грязь, не отставали все скупщики села. Был в почете и бог. Значит, у большинства жителей имелись и книги о нем — библии, молитвенники.

Без дела переплетчик не сидел. В низенькой, тесной каморке Матвея Глуховского всегда пахло клейстером. До сих пор еще, когда мне попадает в руки новая книга, я ощущаю сладковатый запах, который царил в той убогой переплетной мастерской, где я впервые познал тайну прошлых времен.

Истощенный до крайних пределов, тяжело обиженный судьбой, высокого роста, как и его родной брат фельдшер, очень бедно одетый, всегда, и летом, и зимой, в глубоких галошах на босую ногу, тихопомешанный переплетчик, по прозвищу «Поцелуй Иуды», сторонился людей. Но малышей он любил. Целыми днями я торчал в переплетной, наблюдая за тонкими, желтыми от табака, длинными пальцами мастера, которые ловко потрошили старую книгу, брошюровали ее, скрепляли ее листы пеньковым жгутом, зажимали в тисках, обрезали длинным ножом торцы, заделывали уголки коленкором и облицовывали корки блестящей шпалерой.

Обедал Глуховский в мастерской. Нельзя сказать, что меню переплетчика отличалось разнообразием. Просто он не был гурманом. Его неизменная трапеза — кусок ржаного хлеба и две огромные луковицы.

После обеда мы отдыхали. Говорю — мы, потому что мастер загружал работой и меня. Я сдирал старые корешки, брошюровал листы. Потом делал и другое. Во всяком случае, эта бесхитростная наука не пропала даром.

Помню, первая книга, с которой меня познакомил переплетчик, была «Разбойник Чуркин, или Тайны Брынского леса». Слушая чтеца, я не спускал глаз с его огромного подвижного кадыка, меченного красновато-синим рубцом.

Да, детектив — это не порождение нашего бурного века. Он своими корнями уходит в толщу времен. И тихопомешанный переплетчик, то уткнувшись своими задумчивыми зеленоватыми глазами в книгу, то устремив их на меня, говорил о давнем прошлом, рисовал иные миры, где в постоянной схватке сосуществовали правда и кривда, добро и зло, благородство и подлость, преданность и злая измена.

Затем, как заколдованный, слушал я романтическое повествование о необычных подвигах, о фанатиках кавказцах, защищавших до последнего вздоха свои горные гнезда. Больше всего меня поразило то, что обо всем этом писала женщина — Лидия Чарская.