Две недели в сентябре

22
18
20
22
24
26
28
30

Уже начало шестого. Через час вернется вся семья. Сначала мистер Стивенс (в этот вечер он всегда уходил с работы минута в минуту), потом Дик, а потом и Мэри. К семи все уже соберутся дома. А вдруг дождь будет идти две недели? Однажды именно так и случилось. Она до сих пор помнит тот вечер, когда они тащились от станции по Корунна-роуд, в сумерках, под непрекращающимся дождем, – Дик нес ведерко, с которым толком и не поиграл, и мокрую лопатку.

Но на этот раз такого не будет – не может быть: она молилась, чтобы небо прояснилось, и ее молитва была услышана. Еще раз выглянув из кухонной двери, она заметила, что на улице посветлело; гравийная дорожка блестела, капли все реже барабанили по луже, и их становилось все меньше, а вдали, над Насыпью, крошечная голубая полоска вытесняла с неба тяжелые тучи.

Она вернулась на кухню с таким чувством, будто гора упала с плеч. Теперь все будет хорошо.

Если бы вы спросили миссис Стивенс, почему она счастлива, она бы не сумела это объяснить. Ответить: “Потому что будут счастливы все остальные” она бы не решилась – это прозвучало бы слишком напыщенно и глупо. Спроси вы ее: “Нравится ли вам отпуск?”, она бы вздрогнула: этого вопроса она всегда боялась, но ей так ни разу его и не задали. Никто этим не поинтересовался. Члены семьи считали, что ей все нравится, а друзья спрашивали только: “Ну как, хорошо ты провела время?”, на что она двадцать лет кряду отвечала: “Чудесно”.

Они всегда ездили в Богнор – с тех самых пор, как во время медового месяца она впервые увидела море. У ее отца была сестра, которая жила на ферме, и он, хотя сам пренебрегал отпуском, год за годом отправлял к ней детей, пока одна из его дочерей не встретила мистера Стивенса и не вышла за него замуж.

Море пугало миссис Стивенс, и она так и не смогла побороть свой страх. Больше всего оно пугало ее в полный штиль. Что-то внутри нее содрогалось при виде этой огромной, скользкой глади, уходящей в никуда, и голова начинала кружиться. На медовый месяц они по объявлению сняли комнаты на Сент-Мэтьюз-роуд у мистера и миссис Хаггетт. Пансион назывался “Прибрежный”, потому что из окна уборной была видна верхушка фонаря на набережной.

Мистер и миссис Хаггетт оказались необычной парой. Тучный и жизнерадостный мистер Хаггетт когда-то служил камердинером у человека, который оставил ему немного денег, – вот на них-то он и купил “Прибрежный”. Он отличался покладистым нравом, на других поглядывал слегка снисходительно и выпивал. Миссис Хаггетт, в отличие от него, была худой и так заискивала перед гостями, что становилось неловко. Коренастая, кривоногая и рыжеволосая Молли, которая верой и правдой работала у Хаггеттов уже много лет, была их единственной служанкой.

Впрочем, дом содержался в порядке и в безупречной чистоте. Стивенсы вернулись туда на следующий год и с тех пор возвращались постоянно – двадцать лет подряд, в дождливую и в ясную погоду, в жару и в холод.

Они часто говорили о том, что стоило бы поехать в другое место – в Брайтон, в Бексхилл, даже в Лоустофт, – но в конце концов Богнор всегда побеждал. Мало того, с каждым годом их все сильнее тянули туда сентиментальные воспоминания. Чернильное пятно на скатерти в гостиной, которое посадил Дик, когда был еще маленьким; небольшое панно, которое сделала Мэри, наклеив на открытку ракушки, – перед отъездом его подарили миссис Хаггетт, и с тех пор каждый год, возвращаясь в “Прибрежный”, Стивенсы видели его на каминной полке в гостиной. На лестничной площадке стояло чучело усача, которое они называли мистером Ричардсом, потому что усач напоминал молочника, когда-то приходившего к ним в Далидже. Их связывали с Богнором и многие другие ниточки, которые, увы, иначе оборвались бы.

Однако с течением лет “Прибрежный” мало-помалу неумолимо менялся. Мистер Хаггетт, некогда цветущий, как деревья весной, начал чахнуть. Румяные щеки поблекли и покрылись сеточкой тонких лиловых прожилок. Однажды Стивенсы заметили, что его исхудавшие руки дрожат, когда он подписывает квитанцию, а кожа на костяшках пальцев стала дряблой.

Каждый год в один из вечеров, когда дети уже ложились спать, миссис Хаггетт заглядывала в гостиную Стивенсов и тревожным полушепотом, часто поглядывая на дверь, рассказывала своим постояльцам, как тяжело пришлось зимой мистеру Хаггетту – все время в постели, то с бронхитом, то с другими загадочными болезнями, о которых миссис Хаггетт никогда не могла толком ничего сказать.

С каждым годом ее повествование становилось все длиннее и внушало все больший страх, пока однажды на Пасху Стивенсы не получили письмо с черной каймой. Миссис Хаггетт сообщала, что в прошлый вторник, в десять часов вечера, ее муж скончался.

В сентябре миссис Хаггетт встретила их в черном. Она рассказала, какая чудовищная погода была в тот вечер, когда умер ее муж, как ревело море, как хлопья снега кружились над дорогой, но, по ее собственным словам, смерть прекратила его мучения. С тех пор она носила траур.

Несколько лет назад мистеру Хаггетту пришлось отказаться от своей единственной обязанности (он менял электрические лампочки), потому что у него начинала кружиться голова. В последнее время толку от него в доме было мало. Но хозяйка пансиона тяжело переживала потерю: теперь, после смерти супруга, долгие зимние месяцы она проводила одна.

В последующие годы Стивенсы не замечали в “Прибрежном” явных перемен к худшему. Миссис Хаггетт все так же волновалась и все так же суетливо, как и всегда, пыталась им угодить. Молли, казалось, не сидела на месте ни минуты – и все-таки что-то было не так, каждый год происходили какие-нибудь мелкие неприятности. Несколько лет назад порвалась цепочка, к которой крепилась пробка для ванны; ее так и не починили, и теперь пробка валялась на дне. Год от года постельное белье ветшало и становилось все тоньше; однажды мистер Стивенс острым ногтем на ноге зацепил пододеяльник, разорвал его посередине и с тех пор каждый вечер, ложась в постель, случайно попадал ногой в дыру, которая от этого становилась еще больше.

Стивенсы никогда не жаловались и не говорили об этом вслух. Их многолетняя связь с “Прибрежным”, боязнь доставить лишние хлопоты миссис Хаггетт и, возможно, жалость к ней заставляли их молчать. В конце концов, они весь день проводили вне дома.

Но для миссис Стивенс перемены в “Прибрежном” были лишь малой частью волнений и тревог, которые доставляли ей эти две недели в году. Она ненавидела себя за то, что отдых не доставляет ей такой радости, как остальным. Необходимость делать вид, что она получает удовольствие, огорчала ее, потому что было в этом что-то притворное, нечестное. Когда Дик – лет четырнадцати – возился в песке в подвернутых шортах, открывавших его загорелые ноги, и время от времени внезапно подбегал к ней с восторженным: “Как хорошо, правда, мам?”, она отвечала: “Правда!”, и улыбалась, и ненавидела себя за ложь.

Но хорошим был только медовый месяц; с появлением детей эти две недели превратились в тяжкое бремя, а иногда и в настоящий кошмар. Дома дети принадлежали ей, любили ее, приходили к ней со всеми радостями и горестями. Но в Богноре они отдалялись от нее, становились совсем другими. Если она бралась за весла, они смеялись над ней и говорили, что она выглядит очень забавно. Дома они никогда так не делали.

Когда миссис Стивенс была моложе, она пыталась играть с ними в крикет на пляже, но не успевала вовремя заметить летящий мяч и поймать его. Они смеялись – и вскоре она бросала игру и пряталась в шезлонге за журналом, а от жаркого солнца у нее начинала болеть голова.

Но хуже всего была сама дорога до Богнора: хотя дети, подрастая, доставляли все меньше хлопот, миссис Стивенс так и не преодолела ужас перед станцией Клэпем-джанкшен, где они делали пересадку.