Падающий минарет

22
18
20
22
24
26
28
30

Хозяин продолжал мусолить мундштук. Вода в сосуде булькала надрывно и слабо пропускала дым.

— Что стоишь? Сказал — не возьму. Иди прочь! — заревел разъяренный Хурамбек.

Отец, переминаясь с ноги на ногу, робко смотрел на хозяина, а мальчик, запрокинув голову, вдруг вспомнил, как плакала мать, провожая его из дому. Высвободив рукав своего рваного халата из дрожащей отцовской руки, он неожиданно попросил у хозяина разрешения заправить ему чилим. Смекнул мальчишка, что засорился. Толстяк подобрел, бросил ему кисет. Наби схватил кисет и чилим и побежал к арыку. Почистил там мундштук, заменил воду и бегом — назад. Низко поклонившись, поставил чилим у ног хозяина, а тот подал ему спички — дескать, сам раскури. От первой затяжки захлебнулся от дыма. Слезы потекли по щекам, а хозяину весело:

— Кури, кури, малец!

Мальчик тянул, пока терраса не заходила перед глазами кругом.

— Ладно, ступай во двор, — нахохотавшись вволю, приказал Хурамбек. Отец слегка подтолкнул сына.

У Хурамбека было тогда не очень много работников, и Наби остался при бае на побегушках. Чуть свет кричат: «Чаю! Тазы чистить!» А тазы глиняные. Разобьешь — пороли мокрой крученой веревкой. Проспишь — поднимали пинками. Так каждый день. Голодный, он работал до поздней ночи. Спал под лестницей на лохмотьях.

И вот однажды не выдержал, убежал. Мать встретила слезами. Отец, вернувшись с поля, молчал. Но недолго жил Наби под родительским кровом. Не успел доносить единственную рубаху, купленную за все труды хозяином, как отдал его отец в науку плотнику. Работал в разных — больших и малых городах. Помогал семье, учился, мечтал стать красным командиром.

К тому времени с басмачеством уже было покончено. Но враг не сдавался. Темными ночами пробирался он тайными тропами на советскую землю — жечь, взрывать, убивать. И юный Наби понял тогда, что обязательно станет чекистом — солдатом без страха и упрека, верным стражем революции. В восемнадцать лет он уже выполнил первое опасное поручение, в двадцать три года, когда началась война, был заброшен в фашистский тыл. Об этом времени можно было рассказывать часами. Трижды Норматов переходил линию фронта, пять раз был ранен... В сорок пятом, когда для всех война кончилась, Норматов остался на бесшумном фронте: он-то хорошо знал, как обманчива эта тишина...

Росла и крепла страна, и жизнь Наби Норматовича текла бурным, стремительным потоком. Снова учеба, снова ответственные задания, ежедневный риск и снова учеба...

Легкий ветерок, врываясь в открытое окно машины, обдувал лицо подполковника.

У кинотеатра, недалеко от места службы, он попросил притормозить:

— Пойду пешком, прогуляюсь.

Старый пергамент

— Ты посмотри только, да не порви, — сказала Галя, протягивая Кариму желтый полупрозрачный листок, почему-то забытый отцом в письменном столе.

Галя — дочь реставратора Иванова, стройная, русая девушка со смуглым лицом и чуть-чуть раскосыми глазами. У нее выразительная мимика, острый язычок; смеется она звонко, запрокидывая голову...

Карим кивнул, осторожно взял листок и расправил его на столе. Действительно, непонятная штука: какие-то линии, крохотные значки — черные и красные, а края испещрены прихотливой арабской вязью.

Заглядывая через плечо Карима, Галя бросала тревожные взгляды в сторону двери. Густой румянец покрывал ее смуглые щеки, пухлые губы были слегка приоткрыты, а тонкие пальцы нервно теребили перламутровую пуговицу на белой блузке.

— Каримчик, милый! Папа может вернуться и все увидит. Он мне не простит, честное слово... Я же тебе говорила, как дорожит он этим пергаментом.

Донесся стук хлопнувшей калитки. Мимо окон кто-то прошел. Галя схватила пергамент, быстро спрятав его в стол, выскочила в соседнюю комнату. Карим тоже растерялся и вместо того, чтобы спокойно дождаться Ивана Андреевича, а потом уйти под каким-нибудь благовидным предлогом, вдруг шагнул в сторону, к двери, за тяжелую коричневую портьеру. Это было некрасиво, глупо, Карим стыдился своего мальчишеского поступка, но выйти из-за портьеры, когда инженер уже в комнате, было еще глупее.