Дача на Петергофской дороге,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Что ж тебе приснилось? Расскажи, бабушка! — и вопросы за вопросами потекли, как струя за струей.

— Слушайте же, лебедушки, и молчите.

Вижу во сне: идет по саду Олег, наше солнышко, и я с ним туг же очутилась. Вдруг, откуда ни возьмись, скопа-злодейка{16}, летала, летала над нашим сожителем да вдруг как бросится на него — и вонзила ему свои когти ядовитые в череп. Я стала отгонять и туда и сюда, и ветвями и руками, а она все глубже да глубже: помертвел наш сердечный, заморгал своими сокольими глазами и тут же предо мною рассыпался вмиг. С нами Бел-бог! Сердце мое замерло; и очнулась — и где же! — у окошка… А кукушка в роще себе кукует да кукует… Тут я загадала: сколько мне еще придется пробыть на белом свете! Считаю, считаю и все мешаюсь… Кукушка замолчала, и вдруг по четырем углам ложницы моей кузнечики громко заковали… Выживают, ехидные… ведь смерть не за горами, а за плечами. С тех пор хожу я без ума, как будто в кругу леших косматых. Стою здесь с самой зари, словно вкопанная; жму маковки в руках; зерна сыплются наземь, а мне как и дела нет… Подбирай кто хочет… Кому? — не знаю, а настал черный день.

Женщины, подгорюнившись, стали толковать, каждая по-своему, страшный сон Любеды.

— Не сходить ли тебе, тетушка, — сказала одна из них, — к нашему мудрому повелителю? Ведь он сны толкует, как мы песни поем. Все тебе откроет.

— А как он не весел или занят высоким делом — так давай Бел-бог ноги. Хоть и стара стала, а перед хозяином все как девочка. Не сходить ли мне лучше к варяжке княжевой да упросить ее, чтобы она пошла да проведала у него: добра или худа нам ожидать?

— Ты главная над ней, — возразила нетерпеливо меньшая из жен Олеговых, — тебе ли ей кланяться? Неужели пришлая родня выше сожительницы? Она и так спесива стала: обвешает себе лоб парчой да бисером и закатит голову, словно подсолнечник, когда таращит свои золотые листья перед ярким солнцем. Никогда не сходит в княжие огороды. Белоручка! Работает дома, боится загореть, а давно ли пеклась круглый день на лодке, когда она была перевозчица, там где-то, на озере, — не так, как мы взяты из Новагорода.

— А я из Смоленского.

— А мы из Чернигова.

— А мы три привезены со стороны Болгарской.

— Все горожанки; в городских стенах росли: не в поле, не в лесу, как зайцы, пойманы, а выбраны честь честию у родимых в избах. Ее же Игорь Рюрикович поймал на охоте, как лисицу лукавую.

— Что в ней князю молодому понравилось? — сказала протяжным выговором смолянка. — Не дородна, не черноглаза, не круглолица.

— Ему то в ней и понравилось, — отвечала другая, — что она белокура, как все заморские их девки, да и хозяин наш то и делает, что хвалит в ней варяжские ухватки.

— По-моему, нехорошо женщине молодой, — продолжала первая, — прямо могучему князю в глаза смотреть и не робеть: он нахмурится, варяжка заводит речь веселую; он разгневается, а она заговорит про войну, про победы.

— Неужели вы думаете, — сказала меньшая из Олеговых жен, — что она его не боится? Она хитра на уловки, смело скажет одно слово, а десять промолчит. Поверьте, много мыслей у нее на уме нанизано.

— Придется нам терпеть горе от нее, когда нашего красного солнышка не станет, — прервала среброволосая Любеда, — Слышали ли вы, мои лебедушки? Вишь, сказывают, что ей подарено село большое на горе, и бор, и луга, и целое стадо рогатого скота; да еще сказывают, что велено выстроить ей там палаты с дубовым забором, а среди двора высокую голубятню. Нам же, горемышным, что пожаловал наш владыка за многолетнюю любовь, за непрерывные заботы? Век свой пролюбили его и прослужили ему — и останемся после него что брошенные заржавые латы.

Олеговы жены прикручннились и молчаливо принялись снова за работу; но скоро опять протяжная песнь раздалась по влажным огородам.

* * *

Полуденное солнце среброогнистыми лучами изливает на задумчивую природу последний жар утекшего лета. Иссохшие багровые листья шелестят и валятся друг за другом. Там рябина красуется своими тяжелыми коралловыми кистями; тут иглистая сосна, как бесстрастная душа, однообразно зеленеет, пока стоит на здравом корне. Мутные воды своенравного Днепра бушуют по омутам, разливаются то на один берег, то на другой, — и струя за струею желтеет и серебрится. Везде свет; все бело, все сверкает: как будто все тени и мрак укрылись в днепровские мшистые пещеры. Гады выползают на песчаный берег, а прозрачные насекомые спешат блеснуть и приласкать крылом ленивым полуувядшие цветы; но вещее крылатое племя давно летит прямым путем к лимонным рощам. Их теплые гнезда пуховые здесь скоро наполнятся тяжелым снегом: иным уж не согреться под крылом весенней матери.

— Вставай, колдун! — кричала толпа варягов, теснившаяся в закоптелую избушку киевского кудесника. — Ступай с нами к князю! Что ты там на полатях ворчишь? Смотри не колдуй, — не то мы тебе заткнем рот твоей же длинной седой бородою.

— На что вам меня? — промолвил старик, спускаясь медленно с полатей, и стал перед воинами в темном шерстяном плаще, едва покрывавшем худое и черное его тело. — Что во мне князю вашему? Не сам ли он стал ныне вещий? Он лучше меня знает, чему быть и не быть; он сам, говорят, кудесник такой же, как и я.