Дача на Петергофской дороге,

22
18
20
22
24
26
28
30

Пока все это роилось в разуме юного Георга, время шло своим чередом и, наконец, привело тот день, в который давался бал у Орделинских. Был уже восьмой час вечера; Тревильский, по обыкновению, мечтал о своей Федуловой и вдруг вспомнил, что в заветном домике видел на стекле приклеенный лоскуток бумажки, на котором было что-то написано. «Вот благополучие! Верно, тут что-нибудь продается или работается; завтра же посмотрю! О, непременно посмотрю и тотчас войду! Прекрасно! Прекрасно! Завтра же узнаю эту странную тайну!.. Но зачем же завтра? Почему не сегодня? Почему не сейчас? Еще довольно рано». Граф позвонил. Слуга вошел.

— Заложить коляску.

«Да, поеду, узнаю, что за дом такой? Что заставляет ее ходить туда? И так таинственно, тихонько от надзирательницы, с одною только горничной! Ах, Фетинья!..»

Размышления графа прервались сами собой при этом имени; он покраснел.

«Вот досадное имя, — сказал он вслух, — мне кажется, сам ангел покраснел бы от него! Когда я женюсь на ней, мой круг будет звать ее Фанни. Но прежде всего тайну, тайну надобно разведать».

Вошел человек, докладывая, что коляска готова и что ее сиятельство графиня прислала просить графа пожаловать к ней немедленно, она ожидает его в библиотеке.

— Скажи, иду сию минуту. — Граф взглянул на часы, стрелка стояла на восьми. «Еще рано, — думал он, — у матушки пробуду четверть часа да столько же употреблю на езду; прежде девяти часов тайна посещения бедного домика будет мне известна!.. Но хорошо ль я делаю, — спрашивал сам себя молодой граф, и при этом вопросе шаги его становились медленнее. Он почти нога за ногою шел по коридору, ведущему от лестницы, по которой он только что сбежал к дверям библиотеки, — хорошо ль я делаю, что хочу разведывать? Может быть, Фетинья благодетельствует кому в этом жилище!.. А если?.. Нет, нет! Надобно узнать непременно! Не могу быть покоен! Я не буду разыскивать, зачем она была там, но только посмотрю, кто живет в этом доме». С последним словом граф взялся наконец за скобку двери и отворил ее.

— Долго заставляешь ждать себя, любезный Жорж, садись. Я звала тебя, чтоб сказать о приглашении старой княгини Орделинской, она дает бал, празднует возвращение семьи своей из чужих краев. Бал будет блистательный, приглашена вся столица, но главное дело в том, что нас с тобою просит она приехать часом ранее, как таких людей, которых она не считает уже чужими, говорит, что хочет на досуге показать редкости и вещи дивной красоты, привезенные ей сыном; пишет, что всего этого такое множество.

Озабоченный вид графа показывал, что он не слышит слова матери своей; графиня это заметила, и кровь бросилась ей в лицо.

— Мне очень странно, Георг, что ты всякий раз, когда я начну говорить об Орделинских, слушаешь меня рассеянно или и совсем не слушаешь! Удивляюсь, что сын мой позволяет себе такое обращение со мною!

— Маменька! Милая маменька! Не думайте так, ради бога: я слушаю вас всегда с почтением, о чем бы вы ни говорили мне, но теперь я задумался на минуту оттого, что мне надобно сейчас ехать со двора. Так я рассчитывал, успею ли возвратиться к назначенному времени, чтоб сопровождать вас на бал. Простите же меня, маменька!

Граф с нежностью целовал руки графини; а как мать — всегда мать, то госпожа Тревильская была тронута до слез ласками юноши и, поцеловав его в лоб и глаза, назвала своим сокровищем, неоцененным благом, единственным счастьем в жизни и сказала, чтоб ехал, куда ему было надобно, но чтоб постарался, если можно, возвратиться через час.

— Потому, мой милый Жорж, — прибавила графиня, сжимая сына в объятиях, — что старая княгиня имеет какие-то планы именно для этих двух часов, которые останутся свободными между приездом нашим и прочих гостей.

Графиня занялась своим туалетом, а граф, бросясь в коляску, приказал ехать к публичному саду и, оставя экипаж свой у ворот его, пошел скорыми шагами двадцатилетнего влюбленного к смиренному домику старой Степаниды.

Задумчиво смотрела престарелая владетельница нескольких углов на экипажи, беспрестанно подъезжающие к воротам публичного сада, нисколько не заботясь узнать причину такого необыкновенного съезда, необыкновенного потому, что сад этот никогда не был любимым местом гулянья модного света; сюда приезжали изредка подышать чистым воздухом, полюбоваться свежей зеленью, помечтать, а иногда и увидеться с кем-нибудь без помехи; но прогулки парадной, открытой, многочисленной здесь никогда не было. Итак, этот съезд мог бы обратить на себя внимание Степаниды, если б любопытство ее не было притуплено преклонностью лет ее и теми тьмочисленными случаями видеть всех родов гулянья и собрания, вовремя и не вовремя; ничто уже не было ново для осьмидесятилетней старухи, и теперь один только взор ее следил кареты, катящиеся одна за другою, но душа была полна ощущения, сколько радостного, столько и нового для нее: она приводила себе на память все обстоятельства недавнего посещения, сделанного ей Фетиньей.

«Милочка ты моя, — говорила она сама с собою, — как расцвела… как пышный мак! Как роза столиственная! Как гвоздика махровая! Что за агнел!.. А я-то, старая дура, сочла было Машку, эту верхоглядку пеструю, за знатную даму, да и не гляжу на моего херувимчика прекрасного! Оглупела! Истинно оглупела на старости! Фетиньюшка, дитя мое! Пусть бог даст тебе счастье на всю жизнь! Пусть исполнит лучшее из твоих желаний за то, что светлый взгляд твой возвратил мне мои минувшие радости! Мою некогда столь прекрасно цветущую молодость! Да, дитя мое, ты живой потрет мой! Когда тусклые глаза мои вгляделись в тебя, то мне показалось, что это мое когда-то пятнадцатилетнее лицо отразилось в зеркале… И душа моя исполнилась неизъяснимою радостью!..»

Неизвестно, долго ли старая Степанида разговаривала бы сама с собою и жила в давно минувшем, если б пронзительный скрип двери не возвратил ее опять к существенности: к ее осьмидесяти летам и бедному состоянию женщины, живущей отдачею внаем углов своего дома. Итак, перелетев в один миг от пятнадцати лет к осьмидесяти, от молодости и красоты к морщинам и безобразию, Степанида вздрогнула, оглянулась и с поспешностью встала: перед ней стоял молодой человек пленительной наружности, одетый просто, но которого все приемы и самый даже поклон показывали знатного барина и имели в себе что-то увлекающее, что-то обязательное, чего никогда не бывает у людей низшего класса.

Старуха хотела было спросить: что ему угодно? Но он упредил:

— Позвольте мне узнать, что продается здесь? Вот, я вижу приклеенную бумагу на окне, это, конечно, объявление, я не мог рассмотреть хорошенько, что на ней написано?

— На ней написано, батюшка, одно только слово: «угол», и он отдается внаймы; а изделий здесь никаких нет, исключая, когда угол мой занимает какая рукодельница, так она продает свою работу, но и то не на дому, а относит в магазин или гостиный двор.