Заморская отрава

22
18
20
22
24
26
28
30

Алекс знал об этом давно и не собирался упрекать прежнего императора за его игры с престолонаследием. Государь имеет право на любой ход, на то он государь. Однако лишь в России ему стали понятны главные причины ненависти Петра к внуку и желания любой ценой удержать его подальше от престола. Преобразователь был слишком умен и отлично знал человеческую природу. Он понимал, что внук его не забудет судьбу своего родителя, и, когда вырастет, именно то станет мило и дорого его душе, за что претерпел царевич Алексей: московская, патриархальная российская старина. Новые же, насильственно насаждаемые порядки сделаются ему ненавистны.

Так оно и произошло. Именно в этом и коренилась глубокая любовь народа к мальчику-императору – он был таким, какие были цари и порядки в стране раньше!

Все склонности юного Петра были настоящие, прежние, русские. И прежде всего – отвращение к морю и Петербургу. Дед страстно любил море, завел флот, хотел и весь народ насильно заставить полюбить море, но русские моря боялись, не доверяли ему, видели в нем нечто чуждое и опасное. Недаром русские вообще называли все, что было за пределами их земель, странами заморскими, хотя бы речь шла о государствах, расположенных на сухопутной границе. Все старания Петра Первого сделать Россию морской державой истощали, губили народ и оттого были ему отвратительны. А юный государь моря не терпел и не намеревался идти по следам деда своего. Он невзлюбил и новую столицу, нелепо построенную на болотах, в чухонской земле, исповедующей лютеранскую веру, – он полюбил Москву православную, с ее сорока сороками колоколов и золоченых церковных маковок, с ее благостной тишью да гладью. При нем Москва снова должна была сделаться средоточием русской жизни, как встарь, как велось со времен незапамятных.

Старолюбцы видели в этом счастье великое и посрамление всех богопротивных деяний Петра-Антихриста. Те же, кто называл Петра преобразователем, с болью наблюдали, что все построенное им на Руси пропадает. И, дай волю молодому царю, пропадет совсем.

Не мог не видеть этого и Алекс. Но, в отличие от Кейта, для которого личность молодого императора не представляла никакого интереса, Алекс чувствовал: Петр был обречен орденом на смерть – и все же он должен быть понят! Хотя бы перед тем, как быть убитым.

Во многом мнения Алекса и Кейта об этом мальчике, безусловно, совпадали, но там, где Кейт и Остерман, люди по происхождению нерусские, видели только лишь презренные леность и равнодушие, Алекс, родившийся в России, остававшийся русским по крови, сумел увидеть иное – главное. Это был глубокий, неискоренимый страх императора перед собственным троном!

Петр не хотел быть державным властителем, не хотел принять на себя полную ответственность за положение дел в стране прежде всего потому, что боялся того чудовищного, разлагающего влияния, которое престол оказывает на человека. Идти по стопам деда означало для него не только погрузиться в пучину нескончаемых дел и забот. Это значило переделать себя, сделаться прежде всего палачом, потому что всякое коренное преобразование в такой стране, как Россия, не может произойти мирным путем: оно возможно только через пролитие крови, через суровую кару, через жестокость и бесчеловечность, через неисчислимые жертвы, через смерти тех людей, которым нет дела до какого-то там великого, но призрачного будущего державы, которые живут нынешним днем, своей собственной жизнью, жизнью своих любимых, детей, близких, и это важнее для них, ценнее для них всего свету белого, каких бы то ни было преобразований. И кто осудит, кто посмеет упрекнуть или осудить их? Россия слишком необъятна, чтобы жителей ее можно было заставить мыслить и чувствовать одинаково. Однако демон России бесился и бесновался на ее вольных, немереных просторах, прекрасно зная: всяк русский ленив и сонлив лишь до поры. А когда почует, что держава дошла до края, за которым – гибель, он тут же от векового сна воспрянет, ляжет костьми, изойдет кровью, забудет о себе и родных своих, даст на куски себя изрезать во имя этого демона Родины, непостигаемого умом и сердцем человека иной крови, иной веры, иного происхождения.

Но не может это произойти волею одного человека, даже столь мощного преобразователя, каким был первый Петр! Должно вызреть некое общее осознание… вызреть в боли и муке. Подобно страшному, смертоносному нарыву. Вызреть – и прорваться общими, осмысленными деяниями, лишь побуждаемыми и направляемыми волею верховного властителя.

Но чью волю, чьи деяния мог побудить и направить тринадцатилетний ребенок, пуще смерти боявшийся всякой ответственности – как за державу, так и за самого себя?!

Алекс понимал: страх этот будет преследовать Петра до могилы. Какой станет за время его правления Россия – и какие беды и опасности создаст она для своих соседей, иных держав?

Смешно думать, что Джеймса Кейта, и его брата, и всех тех, кто сделал Алекса палачом русского императора, с одной стороны, и де Лириа, его короля, венского императора, отцов-иезуитов и самого папу римского – с другой, – когда-нибудь волновала судьба России вообще и отдельного русского человека в частности. Россия была для них – всегда была, таковой и останется вовеки! – лишь полем деятельности, дальним, диким полем, на котором очень удобно насаждать некие злаки, назначенные на прокорм заморским странам. Россия для них не цель, а лишь средство в борьбе за могущество собственных держав или конфессий.

Впрочем, они – чужаки, иноземцы, инородцы. Какой с них спрос, какой упрек можно бросить им, желающим процветания собственного сада за счет чужого, заброшенного своим властителем?

Быть может, и правда – для процветания соседей нужно сменить хозяина в России, который, понукаемый чужими советами, принесет соседям этим и заодно своему саду больше пользы?

Алекс не знал, не мог знать ответа на этот вопрос. Однако он был переполнен страхом перед теми сомнениями, которые зародились в его душе. Ведь еще несколько месяцев, да что – еще какой-то месяц назад их не было. Но после того, как юнец, оплативший смерть своего соперника, на его глазах смог совладать с собственной ревностью и ненавистью, поддаться любви и жалости, что-то дрогнуло в непоколебимой убежденности Алекса.

«Я бы мог убить тебя, ты это понимаешь? – сказал тогда мрачный мальчик. – Оставалось сказать только одно слово! Да только ее мне стало до полусмерти жалко. Не тебя, а ее, понимаешь ты?»

Вот и сейчас Алекс сидел перед угасающим камином, согнувшись, как старик, придавленный гнетом невыносимой, смертельной жалости. Не столько этого мальчика было жаль ему, сколько ее.

Ее.

Россию.

Он задумался так глубоко, что даже не слышал, как отворилась дверь, и очнулся, лишь когда чья-то рука осторожно легла ему на плечо.

Поднял голову – и отпрянул.