Куклы одновременно заговорили, так что слов было не разобрать, но, в общем, было понятно, что про Чехова слыхали практически все.
– Помните, один из его сюжетов о саде, – продолжала Дама, – о том, как за долги был продан чудесный вишнёвый сад…
Её прервали. Так уж здесь повелось.
– Это про сельское хозяйство?
– Болванище, это про сельское хозяйство буржуев!
– Заткнитесь, это про тонкие чувства. Одна дамочка, настрадавшись в Париже почти до смерти, вернулась в своё имение, а там долги…
– Умудрилась же в Париже страдать. От чего?
– В Парижах страдают только от любви.
– Там среди кавалеров тоже пьяницы попадаются, ей такой и попался. Все её деньги пропил. У неё дочка Анечка – чем ребёнка кормить?
– Анечке было уже семнадцать, коллега. А в родном имении помещицу ждала приёмная дочка Варя. Та постарше, деловая, все ключи от хозяйства у неё.
Дама из картона только хлопала ресницами из китайского шёлка и поражалась осведомлённости местного народца.
– Да, – продолжала она, – вы наверняка знаете, чем заканчивается эта пьеса?
– Продали сад её, чтобы на участки разделить для дачников, – помогал Даме кто-то из шкафа, – и уехала она назад в Париж.
Один из картонных спутников Дамы, господин с усами и во фраке, негромко спросил свою подругу о чём-то по-французски. Картонную даму как бы пробрал румянец.
– Мерси, Серж… Но я все-таки расскажу.
Весной 1904 года Любовь Андреевна Раневская продала своё имение под Ярославлем и с тяжелым сердцем, в слезах и глубокой печали вернулась в Париж. Она не питала надежды на то, что былая любовь к Жоржу возродится в её сердце, и жизнь подыграла ей: Жорж сначала встретил её, как и полагается любовнику, а затем, день ото дня стал терять свой пыл, а потом постепенно – и очертания человеческого существа.
К очередной весне (которая в Париже несомненно и вечно прекрасна, окутана ароматами цветущих деревьев, роз, фиалок и гиацинтов) все деньги, полученные Раневской за её поруганные сады, благодаря Жоржу, благополучно растаяли.
Уплатив последние долги за квартиру, они собирали вещи, чтобы съехать в каморку на окраине Монмартра. Жорж откупоривал последнюю бутылку вина, а Любовь Андреевна тихо плакала, в десятый раз медленно расправляя платье, уложенное в коробку. На счастье, именно в ту последнюю минуту в квартиру вошел Гаев, Леонид Андреевич, её родной брат, который приехал из Москвы без предварительного уведомления. И сестра бросилась к брату на шею.
Между Гаевым и Жоржем произошло короткое шумное объяснение: брат, узнав о положении сестры, выставил альфонсишку, за дверью пнув его как следует ногой. Гаев и Раневская сняли два номера в гостинице и спустились в ресторан поужинать. Сестра рассказывала о своих горестях, и ей становилось немного легче. Брат же поведал новости о России: о революции, о ценах в Москве, об ярославских знакомых, о своём беспокойстве за судьбу страны… Многое пролетело мимо ушей: почему-то перед глазами Любови Андреевны прозрачными картинками проходили комнаты оставленного дома и цветущего сада, лица Ани и Вари, даже покойного Гришеньки, первенца, утонувшего в родном пруду…
Вспомнилось, что сразу после продажи имения, она приехала на время в Ярославль, и вскоре Анечка сбежала со студентом Трофимовым, "облезлым барином", оставив матери письмо, полное торопливого счастья, заверений, мечтаний и множества цитат всё из того же Трофимова. Варя не покидала Раневскую до самого отъезда в Париж. Гаев сказал, что сёстры поддерживают связь друг с другом, но Анечку с Трофимовым он так ни разу не видел: они сбежали в Москву и там, говорят, поженились. Раневская в Париже получила лишь одно письмо от дочери. Анечка взахлёб рассказывала о новой жизни в Москве, о каких-то курсах, на которые записалась, о мечтах Трофимова переехать в Петербург – и совсем коротко, между делом, сообщалось об их браке.