Легенды

22
18
20
22
24
26
28
30

― Она в кибитке, хан.

― Лучше бы ей никогда не выходить из кибитки, чтобы не слышать о смерти брата, мурзы Булата... Много их там легло в Искере, и только недостаёт моей седой головы.

Кучюм заперся в своей кибитке с Хан-Сеидом и всю ночь не сомкнул глаз. Он то плакал, то жаловался, то просил Хан-Сеида убить его, старого хана Кучюма, не умевшего отстоять своего сердца ― Искера. Хан-Сеид слушал его молча, а потом громко молился. Хан дико смотрел на него и всё прислушивался к тому, что делается в стойбище ― ни в одной кибитке не спали, потому что все или ухаживали за ранеными, или оплакивали убитых. Земля гудела, как живая: это всё бежали со стороны Искера ― кто пеший, кто конный, и всё привозили новых раненых. Чин-мурза распорядился, чтобы женщины не смели громко плакать и тем наводить уныние на живых, но Кучюм послал сказать:

― Пусть женщины плачут...

Дрогнула даже степь от жалобных криков горевавших женщин... Они рвали на себе волосы, царапали до крови лица и падали на землю, отнявшую у них отцов, братьев, мужей и сыновей. Убивалась и плакала ханша Симбула, которую водили под руки; плакали жёны мурз и простые татарки ― горе сравняло всех, как траву в степи равняет острая коса.

V

Три женщины мучились в родах: схватилась одна за землю ― от неё произошли китайцы, другая схватилась за дерево ― родились русские, за конскую гриву схватилась третья ― и все ездящие на коне считают её своей матерью. От волка зачала эта третья, и волчья кровь осталась в степи. Поэтому не боится сердце джигита ни волчьих глаз, ни волчьего воя, а в буран оно веселится, как на празднике. У первой матери смирные дети ― не любят войны, у второй матери ― дети бьют только чужих и чужое любят больше своего, а дети третьей матери страшны для всех ― не растёт трава, где они пройдут. Мир принадлежит им, ездящим на коне... Но волчья кровь не знает покоя: когда нет войны с чужими ― бьются свои. Горько оплакивала эта третья мать и раненых, и убитых, и взятых в плен. Она всё была дома, в своей кибитке, а кровавое горе ходило бураном по степи из конца в конец.

Так было и теперь... Чужая беда радуется в Искере, а своя беда собирается в степи, ― молодой хан Сейдяк вышел из Бухары, молодой хан Сейдяк хочет докончить то, что оставалось ещё от казаков. Поднялась опять кость Тайбуги, и крепко задумались самые храбрые мурзы старого хана Кучюма.

― О, пророк, да благословит бог Сеида и да приветствует! ― говорит хан Кучюм Хан-Сеиду, ― ты пришёл ко мне из Ургенджа, тебя послал бухарский хан Абдулла-хан... Зачем Абдулла-хан выпустил из Бухары молодого Сейдяка? Вместо одного врага, у меня теперь два... Это казакам на радость, когда две кости схватятся в степи.

― Бог велик, хан Кучюм, а будущее неизвестно, ― отвечал Хан-Сеид. ― Вот ты жалуешься как женщина, которая умеет только прясть шерсть... Делай то, что делал: ты стоишь впереди всех. Не бойся ни молодого Сейдяка, ни ногайской орды ― у каждого своя дорога. Не всё ли равно: одна или две беды...

Опять ударили большие бубны, и собрались около Кучюма все большие люди ― князьки, мурзы, батыри; ударили малые бубны, и сбежались к Кучюму все, кто мог ездить на коне. Двойная беда удвоила силы старого хана; он даже забыл о красивых глазах Сайхан-Доланьгэ, которая больше не пела своих песен. Боевая стрела как молния, облетела самые дальние улусы и стойбища. вызывая всех в поле. Убьют казаки десять человек, а на их место выходят новых десять, как весенняя трава сменяет прошлогоднюю.

Долго не уходит степная зима; новый снег засыпает весенние проталины, а тронувшаяся днём вода застывает ночью. Но уже летят птицы с тёплого моря, заиграли речные верховья, и зелёным бархатом одела первая весенняя трава речные берега. Да, птицы летят к оставленным гнёздам, на знакомые стойбища, и по небу вместе с ними несётся весёлый крик. Только хан Кучюм не вернётся больше на старое гнездо, на высокий берег Иртыша, где красуется Искер. и его сердце стонет, как выбившаяся из сил перелётная птица.

― Кто померяется силой с Ермаком? ― спрашивает хан Кучюм.

Мурзы, князьки и батыри только переглядывались, а отвечал один батырь Махметкул, только что оправившийся после тяжёлых ран:

― Я убью Ермака, хан Кучюм... Только бы мне выманить его из Искера в чистое поле.

― У тебя храброе сердце Махметкул, ― отвечает хан Кучюм, ― но Ермак старше тебя, а когда старый коршун спит сытый на высоком дереве, коршунята ещё голодают...

Обидное слово только разожгло ещё больше Махметкула, а на старого хана сердиться не стоило. Два светлых глаза посылали батыря туда, откуда немногие возвращаются.

― Я выйду замуж за того, кто убьёт Ермака, ― говорила Сайхан-Доланьгэ. ― Убьёт старый человек ― он помолодеет со мной, убьёт молодой ― будем радоваться. Храбрейшему из храбрых моя красота будет наградой...

Махметкул уже наперёд видел красавицу своей, потому что кто же храбрее его от студёного моря до тёплого? Только столетний шаман Кукджу качал своей головой: девичьи слова, как зелёные листья на дереве ― сегодня выросли, завтра опали, а Ермака не возьмёт ни сабля, ни стрела. В железо заковано его сердце...

Как молодой лев один выходит по ночам на добычу, так отделился от остального татарского войска батырь Махметкул. Он ушёл на реку Вагай с небольшим отрядом и там хотел выждать Ермака. Развеселилась и ты, маленькая речка Вагай, разлилась от весенней воды и вышла из берегов, а каждая твоя капля тянулась к большому Иртышу, как маленькое горе к большому. Мутна вода в Вагае, хитрые мысли в голове старого атамана Ермака, который засел в Искере, как травленный зверь. В тёмную ночь это было, как накрыли казаки на Вагае татарскую славу. Горько застонала старая Кюн-Арыг, когда узнала о всём случившемся на Вагае. По стойбищам, улусам, зимовьям и аулам стрелой разнеслась печальная весть, но женщины не будут петь славу Махметкула... Лучше было Махметкулу умереть у бабасанских юрт или под Искером, а не попадать живому в руки казаков. Утонула слава батыря Махметкула в далёкой Москве.

― Для чего я мучилась, когда родила Махметкула? ― повторяла неутешная Кюн-Арыг. обезумевшая от горя. ― Для чего я плакала целые дни и ночи, когда он волком ходил за Камень? Зачем я лечила его глубокие раны, от которых ему лучше было бы умереть у меня на руках?