«Воскресение и жизнь…». Пасхальная проза русских классиков,

22
18
20
22
24
26
28
30

– У нее припадки теперь, – сказала Серафима. – Очень мучается.

– Мучается, да не к смерти. А тоже поглядеть – и зачем мучается? И самой, и другим терзание. Богу молиться надо, денно и нощно, чтоб прибрал ее Господь, простил на ней родительские грехи. А ты-то как бы вздохнула! Зажили бы вы с Леней, мы бы на вас радовались…

Серафима поднялась и стала прощаться, Евлампия Ниловна вышла ее проводить в сени.

– Молись, молись Богу, девушка, о своем счастье, чтоб развязались у тебя руки. Припадки, говоришь, у Лизаветы? Что ж, капельки-то эти даешь, что Леня тебе готовил? Покойнее она от них?

– Даю. Ничего, помогают.

– То-то, давай, давай. Крепче спать будет.

– У нее сердце слабое, не каждый день даю.

– Какое там слабое! Взгляни-ка на нее – белая, румянец во всю щеку, да и рослая какая! Кто это тебе наговорил? Они, капли-то, невредные, мне Леня сказывал – хоть два пузырька выпей. Успокоительные. Ты побольше ей давай, не бойся. По двадцати там или по двадцати пяти. Поспит и успокоится. Ей же легче. Прощай, голубка, Христос с тобою. Ты уж не ходи к нам пока, хуже бы отец не рассердился. А там видно будет. Прощай.

VIII

Серафима точно просыпалась. Ни прежней равнодушной покорности, ни привычного страха перед отцом у нее больше не было. Еще радость ее была робкая, смутная, но озлобление дало ей твердые, определенные мысли и слова. Впрочем, эти слова она говорила только себе. Она понимала, что с отцом спорить безумно и не нужно. Все равно ничего не будет.

«Камень на шею навязали… камень… камень…» – думала она, с ненавистью глядя на Лизу. Одевала, раздевала, укладывала она ее теперь почти грубо, с жесткостью, которая пугала даже ничего не понимавшую девочку.

Припадки были тяжелые. Серафима едва сдерживала корчившиеся члены, подкладывала подушки и опять думала: «Мучается. И сама мучается, и других мучает. Развязал бы ее и меня Господь. Ну кому она нужна? На что живет?»

Вечером Серафима, усталая, сама больная, стала капать в рюмочку капли, но рука дрожала, она влила сразу слишком много – и с сердцем выплеснула в умывальник, чтобы снова накапать.

Когда Лиза уснула, она вспомнила, как выплеснула лекарство, и задумалась. Вот и Евлампия Ниловна ей про капли говорила. Неправда, конечно, что Лизе капли не вредны, Леонтий Ильич лучше знает. Может, и ничего не было бы, кабы она тогда в таз не вылила, а может, Лиза так бы и не проснулась. Ну, и не проснулась бы. И не мучилась бы уж больше. А у нее сердце слабое, сказали бы – от припадков умерла. Это тоже бывает, доктор говорил. На Лизе, грехов нет; за что же ей здесь мучиться?

Серафима встала, взяла бутылочку с каплями, открыла, понюхала: пахло горьковато. Повертела рецепт: нигде не написано, что яд.

«За такую Богу не отвечать», – вспомнились ей слова Евлампии Ниловны.

Серафима глянула на киот: отсюда ей виден был только старый, черный образ в серебряной ризе, с белыми глазами. Строгий лик походил, или Серафиме казалось, что он походит, – на отца; и у нее опять поднялось озлобление. Такие же, или вроде этих, образа и в церкви. Помни долг свой, да трудись, да в грехах кайся. Какие грехи? За то отвечать, что Лизе не мучаться и ей самой не мучаться? Коли так – и пусть грех, и не страшно греха. Только мученье одно страшно.

«Завтра на ночь и дам ей капли, – решила Серафима. – Тридцать дам или сорок, а там пусть что будет».

Опять после того на нее нашел туман, и целый день она ходила, как мертвая, а вечером совсем не дала Лизе капель. И в следующий день не дала, и так шли дни. На шестой неделе отец выехал в Москву ненадолго. Перед отъездом постучал пальцами о стол и сказал Серафиме строго:

– Смотри! У меня от Лизы ни на шаг не отлучаться. Ты отвечаешь.

Серафима вспыхнула: