Он-то надеялся, что Лео Ауфман все приведет в порядок, чтобы с лиц не сходили улыбки, чтобы его внутренний маленький гироскоп склонялся к Солнцу всякий раз, когда Земля норовила отклониться в открытый космос и во тьму. Но ничего подобного. Лео Ауфман такое учудил. Итог – пепел и головешки. Дуглас как врезал.
Бах! Бах!
– Смотрите, а вон зеленый электрокар! Мисс Ферн! Мисс Роберта! – воскликнул Том. – Би-би-и!
Бах!
Все рассмеялись.
– Вот тянутся узловатые жилки твоей жизни, Дуг. Слишком много кисленьких яблочек и солений перед сном!
– Какие, где? – вскричал Дуглас, пристально всматриваясь.
– Вот эта – через год. Эта – через два. А эта – через три, четыре, пять лет!
Бах! Скрученная выбивалка зашипела, как змея в подслеповатом небе.
– А на этой тебе расти и расти, – сказал Том.
Том стегнул ковер с такой силой, что из его сотрясенной до основания фактуры вышибло пыль пяти тыщ веков, которая застыла на один ужасающий миг в воздухе, пока Дуглас, щурясь, разглядывал содрогание орнаментов, и тут с немым ревом армянская лавина пыли обрушилась, и он навечно погряз в ней у них на глазах…
XIV[59]
С чего и как началась ее дружба с детьми, пожилая миссис Бентли уже запамятовала. Она частенько встречала их, подобно мотылькам и обезьянкам у бакалейщика среди капусты и связок бананов, улыбалась им, и они улыбались в ответ. Миссис Бентли наблюдала, как они отпечатывают следы на снегу, дышат осенними дымками, стряхивают вихри яблоневых лепестков по весне, но они не вызывали у нее опасений. Что же до нее, она содержала дом в безукоризненном порядке, все лежало на своем месте, полы усердно натерты, еда старательно законсервирована, шляпные булавки воткнуты в подушечки, а ящики комодов в ее спальне битком забиты разными разностями прошлого.
Миссис Бентли слыла хранительницей. Она сберегала билеты, старые театральные программки, обрезки кружев, шарфы, железнодорожные квитанции – все атрибуты и символы бытия.
– У меня целая стопка грампластинок, – частенько говаривала она. – Вот Карузо. Это было в 1916 году в Нью-Йорке. Мне было шестьдесят, и Джон был еще жив. Вот «Июньская луна», 1924-й, думаю, после кончины Джона.
Он был, в некотором роде, величайшей утратой ее жизни. Его единственного ей не удалось сохранить из того, что она больше всего любила касаться, слушать и созерцать. Джон пребывал в далеких луговых просторах, обозначенный датами, заключенный в ящик, сокрытый травами, и после него ничего не сохранилось, кроме шелкового цилиндра, трости и приличного костюма в шкафу. А все остальное пожрала моль.
Но она сохранила все, что было в ее силах. Ее платья с розовыми цветами, сдавленные в необъятных черных кофрах вперемешку с нафталиновыми шариками, и хрустальная посуда ее детства были доставлены ею в этот городок, когда она переехала сюда пять лет назад. Ее супруг владел доходными домами в нескольких городах, и, подобно шахматной фигурке из старой слоновой кости, она перемещалась с места на место, распродавая их один за другим, до тех пор пока не очутилась в этом странном городе, в обществе почерневших сундуков и уродливой мебели, окружавших ее, словно создания из первобытного зверинца.
История с детьми приключилась в середине лета. Миссис Бентли вышла на веранду полить плющ и узрела двух белобрысых девочек и маленького мальчика, разлегшихся на ее лужайке и наслаждающихся покалыванием несметного количества травинок.
В тот самый момент, когда пожелтевшая маска лица миссис Бентли улыбнулась им, из-за угла, тренькая, как эльфийский оркестрик, показался фургончик мороженщика, бренча и лязгая шероховатыми ледяными мелодийками, подобно тем, что умеют извлекать из хрустальных бокалов знатоки этого дела. Дети привстали, повернув головы, как подсолнухи к солнцу.
Миссис Бентли позвала: