Почему солнце прорвало гряду сырых облаков и морская пена ослепительно засверкала, как взбитый снег? Почему возница запел о той, что похитила его сердце, ничего не сказав о любви? Почему с далеких холмов доносится гул леса, а редкие капли дождя тяжело бьют по крыше дилижанса? Почему радуга опрокинулась над равниной, как пограничная арка? Что это за густое жужжание? Неужели золотой жук пролетел за окном? Почему дрожит ее рука и губы силятся сказать: «Кто вы? Не надо было говорить мне этого».
Он знает, что она права, что он разрушил освященное годами течение жизни, что отныне ее комната с полосатыми обоями, голос мужа, треск кофейной мельницы и добропорядочные гости – все это покажется мертвым и скучным, как обыденный день, заполненный заботами свыше сил.
«Меня могут обвинить в пристрастии к женщинам и детям», – подумал Аллан.
Ну, хорошо. Вспомним другое. Больницу в Морристоне, когда на соседней койке умирал лесоруб. Его придавило сосной, и старику больше ничего не оставалось, как умереть.
И он умер, конечно. Но ночью, за два часа до смерти, он открыл глаза и спросил Аллана:
– Сосед! А, сосед! Вы знаете, что такое леса?
– Знаю, – ответил Аллан, немного подумав. – Это, пожалуй, то же самое, что океан, если смотришь на него с одинокой вершины. Они шумят, колеблются, и солнце закатывается в листве, как в темной бездне. И если птица сядет над головой и прокричит пять раз, то, значит, где-то здесь, в пяти ярдах, зарыт старинный клад. Его легко отыскать и вытащить из песка окованный железом сундук. Можно разбить его и найти там – нет, не дублоны! – а подвенечное платье для вашей дочери. Ее, кажется, зовут Чармен?
– Да, – сказал лесоруб, – ее зовут Чармен.
– А вам случалось, – спросил Аллан, – встречаться с глазу на глаз с медведем?
– Еще бы! – ответил лесоруб. – Он долго смотрел на меня своими зелеными буркалами, потом мы подмигнули друг другу и разошлись. Мы лесные жители, и нам незачем задираться. А Чармен, – неожиданно добавил лесоруб, – всего девятнадцать лет. Я написал ей, что скоро поправлюсь.
Чем можно было его утешить? Только ложью.
– Вы знаете, – сказал Аллан, – стоит вам закрыть глаза, поглубже вздохнуть и вызвать в памяти Чармен – и все случится так, как вы хотите. Попробуйте! Ну! Ветер всегда затихает к вечеру, и солнце освещает сосны над вашей лачугой. Смотрите на небо сколько вам угодно, но вы увидите только одно-единственное облако, такое маленькое, как перо, потерянное сойкой. И больше ничего. Я же знаю – вам хочется дождаться, когда темнота настолько сгустится, что в ней заблестят звезды. Это значит, что пора ужинать. И ужин, конечно, готов – Чармен гремит мисками и напевает песенку. Ах, черт! Я позабыл ее слова.
– А-а, – догадался лесоруб, – это, должно быть, о том нищем медвежонке, что клянчил у девочки милостыню?
– Да, да! Это та самая песенка. Я вспомнил. И я спою ее, но тихо, чтобы не услышали сиделки. Они думают, что все доставляющее нам радость служит во вред.
Он начал напевать:
Лесоруб уснул под эту песню и так и не проснулся. Жизнь затихла в нем, как отдаленный звон.
Лесоруба похоронили на кладбище недалеко от больницы. Между зеленых могил паслись стреноженные лошади.
Аллан вызвался сделать на деревянном кресте эпитафию. Он написал:
«Здесь спит Томас Бирн, лесоруб, 63 лет, убитый упавшей сосной. Он всю жизнь трудился и потому был благородным человеком. Да упокоит его господь в селеньях праведных».
Аллан выздоравливал и доживал в больнице последние дни. Он часто ходил на могилу Бирна. Ему нравилось думать, что под этим еще не заросшим травою холмом лежит человек, который мог бы стать его другом.