Антология сатиры и юмора России XX века. Том 2. Виктор Шендерович

22
18
20
22
24
26
28
30

Такое мольеровское развитие сюжета показалось мне несколько нарочитым, хотя принадлежность г-на Ильюшенко к ломброзианскому типу бросалась в глаза.

Прокуратуру произошедшее застало врасплох. Сначала сменился следователь. Потом о нас попросту «забыли», но дело, однако ж, закрывать не стали — глядишь, пригодится… Сменилось два генпрокурора, прежде чем обнаружилось, что мы чисты перед законом: не то что состава преступления — события преступления, оказывается, от-родясь не было.

Окажись на нашем месте какие-нибудь иностранные граждане, они бы тут плотоядно воскликнули, подали бы в суд на возмещение всяческих ущербов и хорошенько подразорили родимую прокуратуру. Но мы, внуки врагов народа, только прослезились от прижизненной реабилитации.

Нам, безусловно, повезло. Ни о каком торжестве закона, разумеется, речи быть не могло — просто конъюнктура повернулась к нам передом, а к г-ну Ильюшенко — задом. Такое иногда случается в переходные периоды…

Впрочем, не могу сказать, чтобы я опасался за свою судьбу слишком сильно, и вот почему. Кроме довольно прекраснодушной веры в справедливость, было у меня еще одно тайное подкрепление…

В самый разгар уголовного преследования «Кукол» я получил письмо из-под Пензы от одной женщины. Судя по почерку, моя корреспондентка была уже немолода и писать ей в жизни приходилось нечасто. Содержание письма поначалу поставило меня в тупик.

Женщина писала, как хорошо жить под Пензой. Она поведала, какой у нее просторный дом, какой рядом грибной лес и чистая речка. Потом подробно остановилась на хозяйстве: огород, куры, буренка… Дойдя до буренки, я отложил листок и перечитал адрес на конверте; я подумал — может, мне по ошибке передали письмо, адресованное в «Сельский час»… Но на конверте было написано: «В программу «Куклы».

Простой и чудесный смысл послания разъяснился в последнем предложении. Обстоятельно описав все преимущества сельской жизни под Пензой, закончила женщина так: «Милый Виктор! Если что, приезжайте ко мне, здесь вас никто не найдет!»

Свою помощь после возбуждения уголовного дела предлагали нам лучшие адвокаты страны; я слышал слова симпатии и поддержки от частных лиц и организаций… Дипломаты нескольких стран передавали о своей готовности предоставить мне, если потребуется, статус политического беженца…

Но, ей-богу, письмо из-под Пензы от незнакомой женщины с предложением крова и пищи и тайного убежища от властей — это то, ради чего стоит жить в России…

Снова наступили трудовые будни. Собственно, они и не кончались — параллельно с визитами в Следственное управление мы продолжали выпускать по программе в неделю, — но, конечно, уголовное преследование добавляло нам в кровь адреналина, и в каком-то смысле работать было даже легче. Эффект, впрочем, давно исследованный…

Теперь, публично оправданные властью, мы остались наедине с творческими проблемами, и это оказалось серьезным испытанием; зрительский шок, обеспечивший нашу популярность в первые месяцы, прошел — теперь надо было удерживать симпатии собственно качеством программ.

К тому же братья-журналисты, дружно встававшие на защиту программы от Генпрокуратуры в первые месяцы преследования, потом, когда фарсовость этого преследования проявилась вполне, принялись нас покусывать, причем иногда довольно ощутимо. Психологически это понятно — вначале, по вполне благородным причинам, нас перехвалили и теперь (может быть, и подсознательно) возвращали разницу.

Я не кокетничаю, когда говорю, что мне самому далеко не все в наших программах нравится, — кое-что в них меня откровенно раздражает. Но на еженедельном конвейере штучная вещь не производится; сбои в таком деле неизбежны. Мы лучше других знаем, сколько там внутри всего недодумано и недоделано. Знаем и то, что на нет суда нет (на театре по этому поводу говорится: «Ты зритель — я дурак, я зритель — ты дурак!»).

И все-таки одно наиболее часто встречавшееся обвинение в наш адрес хотелось бы прокомментировать. Во многих рецензиях, и практически одновременно, прозвучало слово «пошлость». Слово для меня страшное, но, боюсь, понимаемое мною несколько иначе, чем понимали его писавшие.

Началось это после программы «Кровь, пот и выборы» — с моей точки зрения, одной из самых удачных стилизаций Василия Пичула под жесткое американское кино 90-х, а говоря точнее — под Квентина Тарантино.

До нее герои нашего кукольного театра целый год «косили» под персонажей Шекспира, Гёте и Бабеля… говорили то в рифму, то белым стихом, то с одесским акцентом… — и критики были довольны. А тут услышали с экрана слова «мать твою», «говно» и «вешать дерьмо на уши» — и немедленно завопили о пошлости.

А как должны были изъясняться герои Тарантино? Или понятие языкового стиля распространяется только на пятистопный ямб? При чем тут пошлость? Забавно, что некоторым докторам искусствоведения приходится объяснять примерно то же, что следователю Генпрокуратуры, пытавшемуся вменить мне в вину треух на голове резинового «Ельцина».

Но если уж уточнять термины…

Пошлость — это, например, когда член политбюро позирует в храме со свечкой. Когда малообразованный дядька говорит от имени народа. Когда за дармовым балыком болтают о духовности. Когда у стен Кремля лепят мишек и рыбок а-ля рюс. Вот что — пошлость! А Лука Мудищев, наряду с непристойной вологодской частушкой и «гариками» Губермана — национальное достояние. Ибо талантливо. А талантливое не может быть пошлым — по определению (см. Словарь Даля, где в синонимах пошлости числятся «тривиальность, избитость, надокучливость». См. также у Пастернака: «Ломиться в двери пошлых аксиом…»)