На другой день я попросил у инспектора позволение сходить после обеда к сестре, но у сестры я пробыл минут десять, да и то был как на иголках, и отправился: от нее на Соборную Горку. Я знал, что К-н, бывший секундантом, недолюбливал С., подзадоривал К-ва, и поэтому, задумав расстроить дуэль, я решился припугнуть К-на. В самом скверном расположении духа, с тяжелым сердцем шел я на назначенное место. Помню: зимний день выдался с легким морозцем, серый и тусклый.
Тихо шел я по набережной и, завидев издали темневшее отверстие проруби, невольно вздрогнул. Я встретил С. на тротуаре. Он стоял, прислонившись к фонарному столбу и запустив руки в карманы пальто. К-ва с его секундантом я застал на Соборной Горке; они, очевидно, в ожидании меня расхаживали по аллее… Я взял К-на под руку, отвел в сторону, как бы для переговоров, и решительно заявил, что если С. будет убит или ранен, то я наперед вызываю его на дуэль, как подстрекателя.
— Будем стреляться в десяти шагах! Я убью тебя! — прошептал я, крепко сжимая его тонкую аристократическую руку.
К-н, зная, что я стреляю недурно, побледнел и заволновался… Он ни в чем не виноват, он не подстрекал К-ва, он готов уговорить К-ва помириться, ему самому все это страшно неприятно и т. д. Уж я не знаю: считал ли он меня, действительно способным в те минуты убить его, но, как бы то ни было, дело, благодаря ему, кончилось тем, что противники помирились, а у меня как гора спала с плеч.
Но К-в не ушел от своей судьбы: д"Артаньяны и виконты де Бражелоны сделали свое дело. По окончании гимназического курса мы разошлись в разные стороны: я отправился в Петербургский университет, К-в — в Московский. Я впоследствии (с 1867 г.) стал работать на литературном поле, а К-ев поступил в военную службу и перебрался в Петербург. Здесь как-то за картами он поссорился с одним офицером, Б., вызвал его на дуэль и был убит… Его отец, старый генерал николаевских времен и мать — старушка до конца дней своих, конечно, горевали о потере единственного сына. В некоторых петербургских кружках немало было толков в свое время об этой несчастной дуэли… К-н также, через немного лет по выходе из гимназии, рано и жалко кончил свое существование: он умер в чахотке.
Вскоре после того, как я оставил гимназию, наш «благородный пансион» был закрыт. А именно 23 февраля 1863 г. Вологодское дворянское собрание постановило, ввиду изменившихся обстоятельств (.-е. освобождения крестьян), вакансии в благородный пансион при гимназии не замещать, и сбор на своих пансионеров прекратить, вследствие чего в июне 1864 г. Наш пансион и закрылся, просуществовав на свете около 30 лет…
Прощай, деревня
Ветер порою разгоняет, разрывает туман, и в просветы мы видим то, что скрывается за его белесоватой, непроницаемой завесой. Так иногда и наша память разгоняет туманы прошлого, и перед нами, словно ярко озаренные лучами невидимого света, мелькают знакомые места, слышатся знакомые голоса, уже давно-давно отзвучавшие, восстают знакомые образы, уже давно исчезнувшие, пропавшие из наших глаз…
С помощью чудодейственной силы воспоминания я разрываю теперь густые-густые туманы прошлого и вижу, что было со мною сорок лет тому назад, каков я был, как я жил, как думал и чувствовал…
Вижу я себя почти совсем еще безусым, девятнадцатилетним юношей. В ту пору — в 1863 году — я только что покончил с вологодской гимназией, заменил форменный гимназический мундир сюртуком и открыто курил папиросы, купленные на свои деньги, полученные с уроков.
Вижу я отца… Немного строгий, немного ворчливый старик, высокого роста, бодрый, сильный, с большим лбом, с лысиной, полуприкрытой с висков редкими прядями седых волос, с густыми, часто нахмуренными бровями и с длинными седыми усами, опущенными книзу… Живо я представляю его себе.
Но еще живее, еще ярче я помню мать… Небольшого роста, худощавая, с идеально-прекрасным лицом, с густой косой темно-русых волос, увенчивавших ее красивую голову, с темно-голубыми глазами, добрыми, кроткими, с ласковой улыбкой на устах, — и вся запечатленная выражением душевной чистоты… Точно живую вижу я ее теперь перед собой, — в темном платье с белым воротничком, окаймлявшим ее нежную шею, с работой или с книгой на коленях, иногда задумчивую и грустную…
По выходе из гимназии, как и большинство моих товарищей, я решил отправиться в университет. Отец предлагал мне поступить на службу в канцелярию губернатора, но о чиновничьей карьере я не хотел и слышать. Идти в чинуши? Ни за что!.. В университет! Вот куда стремились мои думы и мечты. Днем я мечтал об университете, ночью грезил о нем… Он снился мне в виде какого-то величественного древнегреческого храма, с портиками, с колоннами…
Время тогда было не таково, чтобы соблазняться чиновничьим местом, хотя бы и в губернаторской канцелярии. За два года перед тем крепостные крестьяне были освобождены из-под помещичьей власти; ждали еще других больших преобразований. Общество ожило, проснулось, словно освободившись от какого-то тяжелого кошмара. Наши гимназические учителя читали публичные лекции в пользу бедных. За последние годы учителя обращались с нами, как с людьми взрослыми, как со своими младшими товарищами, приносили нам книги, которых не было в нашей ученической библиотеке, но которые, по их мнению, заслуживали нашего внимания, — и некоторые из этих книг дали нам более умственной пищи, чем целые кипы тогдашних учебников; иные из учителей приглашали нас к себе на дом для «бесед».
Мы были полны самых блестящих, радужных надежд и упований на светлое будущее и страстно стремились работать на пользу общества, на благо родного народа. И император Александр II, за несколько лет перед тем посетивший нашу гимназию, говорил нам в том же смысле, вполне соответствовавшем нашим стремлениям работать для блага родины. «Я надеюсь, что вы будете полезны отечеству!» говорил он.
Лет за десять до того времени, даже еще при моем поступлении в гимназию, гимназисты восторгались офицерами, их блестящей формой, их удальством и молодечеством, звяканьем сабель и шпор и рвались в военную службу. Был даже такой случай: два брата-гимназиста убежали из гимназии с тем, чтобы пробраться на Кавказ — биться с горцами, но на дороге между Вологдой и Ярославлем были пойманы и снова водворены в гимназию. Тогда, помню, зачитывались лермонтовским «Героем нашего времени», повестями Марлинского и т. под.
С начала шестидесятых годов у нас повеяло новым духом. Читали гончаровского «Обломова», «Детство и отрочество» Л. Толстого, повести Тургенева, стихотворения Некрасова, из которых многие заучивались наизусть, декламировались… Офицер в наших глазах утратил свою былую прелесть. Студент стал нашим идеалом: студент благороден, великодушен, смел, стоит за правду, его единственное, могущественное оружие — горячее слово, убеждение. Студент стал живым олицетворением всего прекрасного. Так изменились вкусы и взгляды молодежи…
Как прежде гимназисты рвались в военную службу, так теперь они только и думали о том, как бы попасть в университет. Быть студентом считалось почетным. На вечеринках мы громко, с одушевлением распевали:
Отец был крайне недоволен моим отказом от службы в канцелярии губернатора и моим решением ехать в Петербург — в университет.
— Я не был в университете, а, слава Богу, прожил жизнь не хуже других! — ворчал он. — Немало послужил на своем веку… И ты мог бы так же… сначала бы чиновником особых поручений при губернаторе, а там дальше — больше, дальше — больше…