Из воспоминаний

22
18
20
22
24
26
28
30

Через час прибыл наш рыдван. Переменили лошадей и поплелись далее. На рассвете я проснулся от резкого холода. Дождь перестал, тучи разбежались, белые легкие облака быстро неслись над землею, и из — за них кое-где просвечивала лазурь. Наступало утро…

Выглянув из дилижанса, я увидел невдалеке большую, широкую реку. То была великая русская река, то была Волга… Клубясь, поднимались с нее густые утренние пары. Противоположный берег был задернут туманом. Тихо и мирно катила Волга свои воды, вдали еще подернутые серой утренней мглой. Мерно, с тихим плеском ударялись ее волны о крутой песчаный берег, и их плеск и свежее могучее дыхание реки уже доносились до нас. При взгляде на эту реку, мне невольно вспомнились некоторые эпизоды из истории русского народа, и в моем воображении стали проноситься картины.

Вот ушкуй за ушкуем мелькает средь волн. То плывут новгородские «повольники»… «Государь Великий Новгород» выслал их застрельщиками на разведки… Люди ищут простора, и Волга им дает его… Вот Иоанн Грозный под стенами Казани громит татар, но в то время его еще не называли Грозным, он был молод и доверчив, и добрые советники окружали его… Вот — в виду той же Волги — нижегородский гражданин Минин Сухорук созывал русских людей на защиту отчизны… Тут же по Волге ходил со своей голытьбой Стенька Разин, песнями и легендами запечатленный в памяти народной… Видала Волга и грозные полчища Пугачева…

И, смотря на реку, я думал: «Да! Много раз берега твои освещались заревом пожаров, обагрялись кровью! Ты и твои берега много раз были свидетелями страшных, потрясающих сцен… Ты издавна предоставляла казацкой вольнице „широкое раздолье“ для „гульбы“… Спасаясь от притеснений бояр и воевод, стекалась к тебе отовсюду беглая Русь, голь перекатная… И ты всех принимала — и беглого царского стрельца, и попа-расстригу, и боярского холопа, бежавшего за волей, за привольным житьем, и человека, жившего по старой вере, творившего двуперстное крестное знамение, и донского казака, и богобоязненного старца, искавшего уединения, и удалого разбойника, и русского, и татарина, башкира и чувашина, — всех ты привечала и укрывала в своих прибрежных горах и лесах… И зато с какой нежной лаской, с какою любовью величают тебя народные песни! Ты — „красавица“, ты — „кормилица“, ты — „матушка“… Вот твои прозвища, и нет для тебя у народа русского других имен!..»

Наконец мы стали на пароме переезжать Волгу. Туман понемногу рассеивался, показался противоположный берег, и из-за тумана, в лучах восходившего солнца, уже поблескивали купола и шпили ярославских церквей.

От Ярославля до Москвы шло шоссе, и после той «большой дороги», где мы едва не утонули в грязи, шоссе показалось мне гладким, как скатерть. Вместо рыдвана был уже настоящий дилижанс, и, кроме ямщика, при нем полагался кондуктор. Приближаясь к станции, кондуктор трубил, и лишь только, бывало, подъедем к станции, как уже ведут лошадей взнузданных и в хомутах; кондуктор трубными звуками сзывал пассажиров, и мы трогались в путь.

Проехали мы заштатный город Петров, Переяславль-Залесский, Ростов, Троицкий посад. Ходили мы и в монастырь, но очень спешили, бегали чуть не бегом по лавре, — и получилось лишь впечатление, что я видел нечто очень старинное и очень мрачное.

Помню: неподалеку от Москвы мы останавливались закусывать у блинщиц. Балаганы этих веселых, разговорчивых женщин приютились в замечательно живописной местности, у опушки леса. С проведением железной дороги исчезли блинщицы, так же, как и дилижансы и кондуктора с медными трубами, зычными звуками оглашавшими придорожные леса.

6 сентября около вечерен мы въезжали в Белокаменную. Потянулись заборы, пустыри, грязные, жалкие, низенькие домишки, лаяли собаки, где-то неподалеку названивали во все колокола. Дилижанс остановился у Креста, но я впоследствии ни разу не бывал в этой местности, и совершенно не помню этого московского предместья…

IV.

В Москве мы остановились в какой-то гостинице у Красных ворот, и товарищи тотчас же меня потащили осматривать город.

Прежде всего, отправились в Кремль. Лазали на колокольню Ивана Великого и оттуда, с головокружительной высоты, смотрели вниз. Странно было видеть людей, проходивших в разных направлениях по площади, и проезжавших извозчиков, — они казались игрушечными… Но, по правде сказать, Кремль, с его старинными соборами, с царскими дворцами, с Грановитой палатой, с разбитым Царь-колоколом и другими древностями меня не поразил. Все это я уже видал много раз на рисунках, был заочно знаком с Кремлем.

Но, действительно, поразил меня и заставил собой залюбоваться вид из Кремля на Замоскворечье. Никакой рисунок, никакой художник не дает ясного представления о той громадной панораме, что открывается с кремлевских высот. Когда в первый раз передо мной развернулась эта в своем роде несравненная, дивная картина, сердце мое сильно, учащенно забилось, как будто я очутился перед произведением величайшего художественного гения. Столько было воздуха, столько шири, простора в этой картине…

Наступал вечер. Солнце уже закатывалось, и красноватые лучи его сверкающими бликами, искрясь, догорали на крышах высоких зданий, на церковных куполах и шпилях колоколен. Внизу, в виде дымки, ложились синеватые вечерние тени, легкие, полупрозрачные, не скрывавшие, но лишь смягчавшие контуры предметов. А туманная даль, замыкавшая эту панораму, была еще пронизана золотисто-розовым сиянием…

Такие картины не забываются во всю жизнь, и я не позабыл ее…

Вместе с царем Феодором Алексеевичем Москва исчезает с первого места, какое занимала она в жизни и на страницах истории Московского государства, и уступает это место «Питербурху» — городку, появившемуся на финских болотах. Но тени и образы прошлого — образы, все боле е мрачные — все еще витают, как призраки, над Москвой. Здесь, как говорится, каждый камень напоминает о каком-нибудь событии из жизни русского народа…

«Здесь Грозный жил, то каялся и кланялся на площади народу, то, как лютый зверь, жестоко свирепствовал со своими любимцами-опричниками, с Малютой Скуратовым, князем Вяземским и Басмановыми, и заливал Москву кровью… Здесь его набожный сын, Феодор, „царские чертоги преобратил в монашескую келью“ и „на престоле воздыхал о мирном житии молчальника“… Здесь же, после его смерти, царствовал человек из татарского рода, Борис Годунов, умный, честолюбивый, подозрительный, постоянно окруженный толпой наушников-доносчиков… Здесь под именем Димитрия недолго царствовал загадочный самозванец, трагически кончивший свою жизнь. Во дни междуцарствия здесь хозяйничали поляки, собирались сажать на московский престол своего Владислава… Здесь, во время малолетства Петра, происходили стрелецкие смуты, убийства и всякие ужасы; здесь же Петр сотнями казнил стрельцов… Что посказали бы нам, если бы могли заговорить, все эти кремлевские палаты, все эти башни, все эти стены, кустами поросшие, наконец, Лобное место… Здесь же, с высот Кремля, около ста лет тому назад, властелин всей Европы, Наполеон, с затаенным страхом, смущаемый недобрыми предчувствиями, смотрел на огненное море, бушевавшее вокруг него по Москве»…

С такими думами и воспоминаниями ходил я по московскому Кремлю.

На другой день поутру мы опять отправились бродить по Москве. Храм Спасителя тогда еще строился. Дом Кокорева, также заставленный еще лесами, своими громадными размерами походил на дворец. Прошли мы по нескольким бульварам, побывали на Кузнецком Мосту, на Тверской. На улице было спокойно, тихо, лениво тащились извозчики, брели пешеходы…

После раннего обеда мы поехали на Николаевский вокзал. Здесь мы встретили своего земляка-студента, также направлявшегося в Петербург. Он возвращался с берегов Дона, где был «на уроках» у Иловайских, очень богатых помещиков, и, помню, много рассказывал о том, как он весело провел лето, восхищался прелестями малороссийской природы и с восторгом, яркими красками, описывал нам «тихий, синий» Дон, вишневые садочки, белые хаты…

Мы взяли билеты третьего класса и забрались в вагон. Помнится, что билет от Москвы до Петербурга тогда стоил 4 рубля или 4 с полтиной; вагоны были темнее и меньше нынешних, и пассажирский поезд между Москвой и Петербургом ходил гораздо медленнее (около суток).