— Жена моя с прислугой будет на вокзале… — сказал я. — Но знакомые знают о моем отъезде, и, конечно, может кто-нибудь прийти, хотя я никого не звал.
— Так вы, значит, не можете ручаться за то, что, кроме вашей жены, никто не придет провожать вас? — настойчиво обратился ко мне С.
— Повторяю, что я никого не звал, никого не жду, но поручиться все-таки не могу, — ответил я.
— Ну-с, прекрасно! — сказал С., как бы что-то соображая и посматривая то на Михайловского, то на меня, и затем скрылся.
Немного погодя, нас повели по коридору и через маленькую дверь вывели во двор, где ждала нас извозчичья карета. Мы вошли в нее. С нами же в карету сели двое провожатых: на переднем сиденье против Михайловского поместился жандармский офицер, а против меня — какой-то статский молодой господин в голубом галстучке и с перстнем на руке. Дверцу кареты захлопнули, задернули у стекол грязновато-желтые занавески, и мы тронулись в путь.
Занавески неплотно прилегали к стеклам, и я мог видеть, как мы завернули на Малую Морскую, выехали на Невский проспект и поехали по нему по направленно к Знамению. Я быль уверен, что мы едем на Николаевский вокзал. Меня только приводили в недоумение наши провожатые, — как будто мы не могли одни уехать на вокзал. Да вот еще эти желтые занавески… Для чего их было так старательно задергивать?..
Вот и Гостиный двор и Публичная библиотека… И я не без грусти подумал о том, что мои занятия в Публичной библиотеке теперь должны прекратиться, и моя большая работа, давно начатая работа, приостановится на неопределенное время…
Наконец мы миновали Николаевскую улицу, Пушкинскую… Вот и церковь Знаменья… Но мы не заворачиваем к Николаевскому вокзалу и быстро едем все дальше и дальше по Невскому.
— Мы уж проехали вокзал! — заметил я.
— Да! — отозвался Михайловский.
А провожатые наши молчали…
Когда мы миновали Александро-Невскую лавру и ехали уже по Шлиссельбургскому тракту, тогда оказалась возможность отдернуть занавески и даже спустить одно стекло. Мы закурили папиросы…
День был ясный теплый, и так отрадно было, когда свежий весенний воздух повеял в лицо. Колокольный звон гудел над Петербургом. Толпы рабочих — мужчин и женщин — в праздничном платье, с гармониками бродили по улицам. Слышалось веселое пенье, говор, смех.
Мы проехали мимо церкви, очень памятной мне. За три месяца перед тем в этой церкви отпевали одну мою хорошую знакомую, молодую девушку, бывшую учительницей на чугунно-литейном заводе. Она застрелилась… Я не раз собирался написать об этой истории, но это была повесть такая грустная, так тесно связанная со смертью другого близкого мне человека, что я начинал рассказ, и не кончал, не мог… Вкратце, не упоминая имен, я поделился своими воспоминаниями с моим спутником, рассказал также и о трогательных похоронах, устроенных рабочими. Вспомнив о смерти этой доброй, милой девушки и о недавно ушедшем от нас Шелгунове, я вздохнул и вслух подумал:
— Все туда уходит, туда «летит и лист лавровый и легкий розовый листок»!
Провожатые наши делали вид, что они ничего не слышат, и, по-видимому, с величайшим интересом смотрели в окно.
Между тем мы продолжали подвигаться по дороге к селу Рыбацкому. Я решительно недоумевал: куда мы едем, или, вернее, куда нас везут? Спрашивать провожатых было совершенно напрасно: они упорно молчали. Наконец жандармский офицер, высунувшись в окно, спросил извозчика, хорошо ли он знает дорогу на станцию Обухово, я не слыхал, что ответил ему извозчик.
— Так спроси у кого-нибудь! — крикнул ему офицер. Только тут мы узнали, куда мы направляемся.
— Пусть он спрашивает дорогу на станцию Преображенскую: эту станцию более знают под этим названием… — сказал Михайловский офицеру.