Севастополь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Так то же в Ялте!

— Говорю, в Феодосии: от энтих из Новочеркасска подосланный был, ясно.

Близ грязноватого и убогого кино, убогого и разоренного, как и весь этот городской вечер, посмотрел на часы. Семь без двадцати минут. Жека обещала каждый вечер, хоть на минуту, заглядывать на Мичманский бульвар около семи (на свету, из странного упорства, до сих пор не хотела показываться). И тут, около кино, сбились в кружало прохожие бушлаты и разносился с восторженной гневцой чей-то голос.

«Что же я, преступник, что ли, что должен чураться, обходить?» — обозлился Шелехов на самого себя и нарочно протиснулся поближе к оратору — туда, где стенка народа была посквознее.

Ораторствовал парень из портовых, в черном картузе, в скудном пиджачишке:

— А что мне Совет… Совет! Знаем, какие они, сволочи, работники, как их выбирали. Которые там сидят, их сичас в трюм иль за борт… Разогнать, коль сами не уходят!

В тесноте матросских лиц Шелехов узнал Любякина. Видно было, что матроса дергает от нетерпения, толкает на спор. Шелехов решил подождать, поторжествовать, когда он отгвоздит этого неприятного проходимца.

Однако раньше Любякина с парнем сцепился прохожий почтовый чиновник с кокардой.

— Позвольте, — наступал он на парня, брезгливо помахивая клюшкой, — позвольте, если вы все так хорошо знаете, почему же вас тогда не выбрали? Ась? Вас бы надо выбрать туда, правда?

Кокарда льстиво ехидничала:

— Уж вот такие бы, как вы, наверно…

У Любякина губы ни с того ни с сего злобно полезли вкось, грудь зловеще выперла, отшибая назад — только не парня, как ожидал Шелехов, а растерявшегося почтового.

— Это как то есть его? Вы к чему сказали, что его не выбрали? Вы знаете его, кто он такой?

Чиновник, опешив, увещевающе протягивал ладошку, пытаясь утихомирить, доказать, жалко покашливая. Но Любякин неумолимо наседал на него могучей грудью:

— Нет, что значит: «ва-ас не выбрали»?

Портовый при виде подмоги распалился еще больше:

— Ну да, скажу, насажали там сволочей, шантрапы… Ну да, скажу: уходите, драконы, от нас, и чем скорее, тем лучше! Довольно вам проливать кровь трудового народа! Уходите, палачи, к тем, которые всю жизнь прокатывались на чужой счет!

И, заведя глаза, надсаживаясь, по-митинговому, тыкал пальцем, как казалось Шелехову, в упор в него, в мичманское его отличье. Боязнь скандала, какой-нибудь нелепости заставила поспешно отвалиться от толпы: закрыться в темноту подальше, вслед за чиновником. Паскудно, сорно стало на душе… Сумерки кругом тоже сторожили недружелюбно, сдвинувшись тесно, как матросы. Кого здесь ухватить за руку, рядом с кем, плечо в плечо, почувствовать, что ступаешь по земле крепкими ногами?

Оставалась, пожалуй, одна Жека…

И, как в теплый угол к другу, завернул за ограду Мичманского бульвара, заброшенного, похожего на задворки. Именно из-за этой заброшенности, из-за безлюдья с осени перенесли сюда свои встречи. За теннисной площадкой, в кустяной тихой заводи крылась заветная скамейка. Сюда не вламывался никогда назойливо-разгульный матросский толпеж, не заглядывал никто, любопытничая, с непристойной шуточкой… Жеки пока не было. Шелехов присел, скорее прилег, засунул руки в карманы, полусмежив глаза. Ветвяная чернеть качалась в небе, кусты зябко пошумливали; с соседней скамейки доносился полузаглушенный хохоток… То были самые желанные, самые неопределенно-приятные минуты в жизни: полулежать, блуждать слухом среди сонных шумов, ожидая — вот — вот пролетит где-то дуновение знакомых, изжажданных шагов, вот — ближе…