Севастополь

22
18
20
22
24
26
28
30

— …Товарищи!..

— …Пало проклятое… прогнившее… тысячи лет… насилия… рабства…

Выла марсельеза, ветер вырывался из земли, плясал народом, шумел, как пламя, — и костенела и леденела спина у Шелехова: все отдавалось в нем, как рыдание. Толпа неистовствовала, готовая броситься обнимать, душить вот этих самых упорных, но все же сдавшихся и стоявших теперь бравыми безмолвными шеренгами, покорно отдающих парад победителям. Толпа бесновалась, кидала кверху шапки.

— Моряки, ур-ра!.. С нами!

Вперед выходил матросский оркестр, один из лучших в гарнизоне.

Полковник Славский, оттесняя толпу, задом отбегал перед онемелыми строями и, по-боевому закинув голову, упиваясь нечеловечьим своим голосом, провыл:

— Колонной… по отделениям… ррравнение напрраво…

И после мертвой минуты звякнули стекла в высоте:

— М-м-а-рррш!..

Музыка рухнула — угрозой и грустью; иными стали парки, аллеи запорошенных улиц, тупое от пурги небо — как будто и на них отсветами легли неизбежное величие и единственность этих дней… Колонны маршировали, гармонично кружась своими заходящими рядами… В пустоте, перед стеной народа, стоял костистый и прямой генерал, стоял неподвижно в своей непримиримой надменности — он отдавал честь любимым, уходящим.

И юнкерские ряды, доходя до генерала, прижимали руки по швам и впивались в него скошенными преданными глазами. Их ноги били яростно и четко. О, такого лихого, исступленного церемониального марша генерал не видел еще ни разу в жизни! Это было как бы назло сбродной, мятущейся кругом черни. И генерал ловил только одни эти прощальные глаза, он махал им вслед растроганно своей кожаной перчаткой, он не желал видеть больше ничего…

А толпа ломила рядом по сугробам, махала шапками, забегала вперед — и не то насмешливо, не то завистливо орала, восхищенная этим бравым великолепием:

— Молодцы моряки!.. Молодцы!.. Ур-ра-а!..

А когда стемнело — ворота остались настежь на всю ночь, на плац через ворота поползли парки, полные сугробов и весеннего ветра, по плацу шлялись уланы в папахах набекрень, в распоясанных шинелях, галдеж до позднего, и строились зачем-то матросы. По-настоящему уже проснулась, гуляла темная земля. Но было все равно юнкерам, потому что знали, что вечер — последний, что завтра-послезавтра отпустят совсем, и вокзальные свистки кричали о каменных, таких знакомых и желанных улицах Петрограда.

Возвращались из улиц поодиночке и компаниями, гуляли по залу, обняв друг друга за талию, присаживаясь дружественно у распахнутых пылающих печей. Им было о чем помечтать, поговорить накануне расставания. Но Шелехову все было чужое, терзающее. Неприютный уличный ветер, казалось, дул, шатался полным хозяином по комнатам, которые завтра опустеют насквозь… Одним из последних заявился Елховский, нахально взгромоздился на чью-то тумбочку, прямо в шинели и мокрых сапогах, и залихватски сшиб фуражку на затылок.

— Слыхали, генералу по шапке дали? Вот и мы с ним теперь… свободные граждане…

И нехорошо рассмеялся, глаза были бесноватые, потерянные.

Новость передавалась из взвода во взвод. Начальником своим команда выбрала полковника Герасименко, а генералу осталась только школа.

Иные волновались:

— Конечно, генерал был немножко высокомерен, но дисциплина-то, дисциплина-то, батенька!