Севастополь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Та все тому капитану Мангалову да поручику Свинчугову. Господам офицерам! Ихняя прохрамма… чтоб над нами, как при Миколашке, с аншпугом стоять…

Матросы все сразу заболтали несвязное:

— Мангалов… он три года червивым борщом душил… экономил… А сам небось поперек себя ширьше.

— А как Миколашку сшибли, сичас же красную рубаху надел, пузо подобрал, давай около матросов канючить: «И нам, говорит, товарищи, цари-то насолили, ну их к черту!»

— Воны без мыла в матроса влезут.

Шелехову стало немного не по себе. Услышат еще там, на офицерском верху, подумают, что нарочно подзуживает матросов против своих же офицеров. А Фастовец… вот так кликуши в Кронштадте накручивали голову толпе, а потом начиналось зверство. К счастью, тот — покашливающий, рассудительный — вступился опять:

— Я так думаю, господин прапорщик… Уси эти прохраммы, пока война, наше народное правительство… должно порешить. Оставить одну, правильную: есерскую. Война кончится, Вильхешку прогоним, тогда на тебе, галди, по какой хошь.

Издалека, по седой воде, опять послышался рокот: разведка возвращалась. Мотор разбултыхал и ночь и воду, трап заскрипел под многими взбегающими ногами, сразу стало людно, суетно. Лихой горнист явился перед Шелеховым и, приложив руку к фуражке, рапортовал:

— Дозвольте доложить — никаких происшествий, кроме рыбалки. Просто костер жгли…

— Какие рыбалки-то?.. Рыбалки разные, — хмуро бормотал около Шелехова вахтенный.

— Ну, Сенька из порту, мальчишка. Не знаю, что ль!

Беседа вдруг порвалась. Между людьми стала бездыханная ночная тишина. По земле можно было ходить только на цыпочках. Оказалось, что звезды давно взошли, осыпали купольную ужасающую пустоту. Одна, самая крупная звезда сверкала, томилась, переливалась совсем недалеко, где-нибудь над Босфором, роняя в море бирюзовый тусклый путь. Может быть, шли им сказочные корабли.

…За прибрежной степью, за перевалом лежал Севастополь невидимым амфитеатром; окна его, обращенные к морю, были черны, наглухо закрыты, чтобы с моря не нащупал подкравшийся враг… Но у кофеен и на темных тротуарах празднично и тесно от гуляющих, разряженных по-летнему, гремят органы кино, в бульварной гущине шепоты и смех: флот вышел на берег. Не там ли где-нибудь и недавняя вагонная спутница, на чьем теплом сестринском колене продремал он всю ночь среди солдатской давки? Она убежала на рассвете, даже не показав своего лица, смеющаяся, неуловимая, а он, чудак, совсем было воображал ее своей!.. А поезд трубил победно, сразу ворвавшись после гнилой невской зимы в солнечное лето, в горячие, цветущие миндалем сады, — то начиналось невиданное еще, выигранное им на счастье царство… И, конечно, она жила там, она ждала каждый вечер, чтобы он пришел, отыскал ее.

«Приду!» — мыслью сказал ей через звездные сумерки, через море.

— А как, ваше благородие… тьфу, господин прапорщик… чи бог есть?

Это Фастовец неожиданно спросил мечтательным бабьим тенорком.

Шелехов нерешительно замешкался. О, он-то имел своего бога: какой-то цветной счастливый ливень, которым должна скоро хлынуть жизнь. И чтобы эти теплые, по-ребячьи жадно теснящиеся около него, всегда были с ним… Но как передать им это?

Он все же попытался рассказать о звездах, о летящем их тысячелетнем свете. Матросы глядели вверх, смутно шуршали.

— Как сказка…

— Не сказка, дурень, наука.