Севастополь

22
18
20
22
24
26
28
30

«Как только выйдем за бухту, тогда…» — с содроганием отсрочивает Шелехов жуткую минуту. Но «Джузеппе» как будто нарочно спешит дать полный ход, потрясающе вздыхая всеми машинами. Сразу светлеет и запевает ветром над матросскими головами. Море! Шелехов, впрочем, не видит его за толпой. Только справа, на далеких плоскогорьях, проступил мглисто-белый Севастополь. Пора.

Он трогает за руку стоящего рядом боцмана с «Качи». Тело кажется до тошноты опустошенным, легким, только сердце хлыщется с яростной назойливостью. Ссохшиеся губы еле повинуются.

— Помогите мне приподняться… вот сюда, на трубу…

Боцман с испугом смотрит, не понимая, но пока прапорщик карабкается, послушно поддерживает его за локоть.

Палуба с народом теперь внизу, под ногами. Ровное, веселое от солнца поле голов, ленточек, белых донышков фуражек. И вот она — вся видна здесь — великая водная вселенная, одичалая, краями уходящая в небо. Одутлые кружительные валы бегут рядом с «Джузеппе». На Шелехова никто еще не обращает внимания, разговаривают, дремлют…

— Товарищи! — вдруг с отчаянием выкрикивает он.

И сразу точно просыпается на этой отчетливой, самого его ужасающей высоте. Зачем он здесь? Зачем эти вскинутые на него изумленные глаза, тысячи глаз, загорелые скулы, белозубые рты, оцепившие его беспощадным, не пускающим никуда вниманием? Вот она пришла — беда непоправимая, позорная. Уже поздно назад…

— Товарищи… — он с мучительной спазмой наглатывается воздуху, придерживает насильно рукой бешено играющее сердце. — Я хотел сейчас несколько слов о празднике… который мы… сегодня… («празднуем?., чествуем?»)

— Который чествует… («Все пропало! Скандал!»)

Он на минуту останавливается, чтобы надышаться.

Не видя, смотрят на всех его жалобные, прыгающие глаза. Если б эта толпа хоть на миг забыла о нем, не глядела с таким пристальным пугающим вниманием, занялась бы хоть прежними разговорами… Он сразу забыл все приготовленные слова. И дышать стало нечем…

Замолчать разве сейчас, слезть, уйти куда-нибудь, на фронт, хоть в рядовые попроситься?

Все же, пересиливая рябую пляску в глазах, он выдавливает последний воздух из груди. Что-то скороговоркой лепечет о далеких братьях, которые тоже выйдут в этот день, которые тоже…

Ему вспоминается вся речь, она до ужаса, до бесконечности длинна, каждое слово в ней весит удушливые пуды, не докрякать, не донести…

— И в этот день мы… матросы и офицеры революционного флота… сбросившие с себя… смрадные цепи… гнилого самодержавия… мы, сильные своим революционным единством…

Еще усилие.

— …протянем к ним братскую руку…

В грудь неожиданно вливаются блаженная широта и легкость. Что-то изменилось, сдвинулось вдруг. В мире стало, как в раю… Слова, которые он бросает, наливаются душой и силой. Он чувствует, как внизу пробегает послушный ему холодок восторга.

— И тем, в Берлине, братьям — рабочим, труженикам… И им крикнем через окровавленные окопы, через штыки, через ураганный вой: «Мы не против вас, мы против мирового жандарма Вильгельма…»

Он уже, как властитель, смеет теперь наклониться над толпой и спросить этот океан преданных ему глаз: