Севастополь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Верно?

В ответ, пугая даже его самого, срывается залпом глоток, орет накипелое:

— Прраввильн-а-а!..

Наверху ветер бьет в лицо, море кругом колышет и несет свою синеющую вечность. Шелехов один над морем, над зыбью человеческих глаз. Не человек, а тугой, могучий парус… Это он мчит и мчит вперед зыблющееся послушное судно.

— Мы скажем им: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! В борьбе обретете вы право свое…» Ура!

— Урр-а!.. — беснуются внизу, фуражки летят вверх.

Шелехов слезает неверными шагами на палубу, опьяненный, мутный, счастливый. Теперь заплачено за давнюю униженность, за вчерашний флаг, за корочки, за все. Хочется забиться куда-нибудь в безлюдный угол, остаться с самим собой, смеяться, плясать над своим лучезарным богатством. Он почти не слышит, как поднявшийся на его место рябой боцман кричит:

— Вот ето, ребята, нам пример… Побольше таких ахвицеров. Тогда, двистительно, крышка суке Вильхельму…

Офицеры сидят на корме окостенелые, прямые. У Мангалова на лице мучительный оскаленный прищур — от солнца, что ли?.. А город наплывает белостенными уступами зданий, шпилями и бульварами набережных, жаром облитых солнцем крыш. Стороной проходя, гортанно торжествуют трубы. Опять она, «Марсельеза»! Через толпу с трудом продирается Маркуша — с улыбкой не то льстивой, не то обиженной…

— Теперь вас выберут, — бормочет он Шелехову, делая кислое поздравляющее лицо.

Шелехов расцветает счастливой непонятливой улыбкой:

— Куда?

— Выберут! — с горечью, завистливо машет рукой Маркуша.

И стоит, томится.

Глава третья

В круглом, зеркально-паркетном зале Морского собрания командующий флотом, адмирал Колчак, делал доклад.

Командующий сказал, что считает долгом своей совести заявить… Его черные молдаванские брови на клювоносом лице слагались в страдальческий, невыносимо страдальческий треугольник. Заявить, что… В зале присутствовали лишь величавые, седоусые: командиры бригад, соединений, отрядов, дредноутов, никого кроме, — они ловили каждое слово, едва не привставая, с благоговейным состраданием.

— Заявить, господа, что настоящее положение армии и страны…

Еще не зажигали огней; стекла высокомерных портретов времен Нахимова, Тотлебена, Севастополя пятьдесят пятого года бирюзовели в полусумраке. То отсвечивало вечернее море.

Море плескалось тут неподалеку, напротив, за белыми арками Графской пристани, плескалось, ходило, дыбилось мутно-зелеными полотнами. Оно угуливало за рейд, в котором плоско лежали и мглились корабли. Оно теряло, наконец, берега, становилось дико безлюдной, подобной тундрам пустыней, погребающей в своих безднах целые миры, целые ночи углекислоты, осклизлостей, тысячелетних утопленников, — дико несущейся и кипящей пустыней, не знающей ничего, кроме своей сумасшедшей пустоты и неба, неба, неба…