Там, в гостях

22
18
20
22
24
26
28
30

Когда мы уходили, он сказал мне, понизив голос и мотнув головой в сторону Алеко:

– Вот видишь, кто тут начальник?

Вальдемар вернулся под утро, разбудил меня и тем самым выдернул из кошмаров о нацистах и Берлине. Он, как всегда, бесцеремонно плюхнулся на край кровати и шлепнул меня, спящего, по плечу.

– Боже, Кристоф, вот это город! Какие тут старые кошелки-развратницы! Одна прямо взяла и запустила мне руку в гульфик, честное слово! Потом сказала что-то Амброзу, а он перевел, мол, она считает меня милым мальчиком! Я уже собрался было уйти с ней, но Ганс не отпустил. Сказал, что у нее сифилис. Ей лет за сорок было, но она интересная, я таких в Берлине не встречал. И знаешь что? У нее были усы! Кристоф, ты ни за что не поверишь: это так сексуально! Я прямо сгорал от желания! Боже, пусть только эти старые кошелки дождутся! Вот выучу греческий…

На следующее утро мы отправились на побережье в машине Амброза.

Остров находился примерно в сотне километров к северу от Афин, в канале между крупным островом Эвбеей и материковой областью Беотией. Добраться до него можно было только по очень неровной дороге, которая местами превращалась в козью тропу.

Алеко сидел впереди, рядом с Амброзом, а мы с Вальдемаром и Гансом втиснулись на заднее сиденье, окруженные настоящим завалом из багажа и разнообразного инвентаря. Машина летела со скоростью семьдесят километров в час, гремя, точно скобяная лавка в землетрясение. В ней все держалось на честном слове, но при этом работало исправно и не сломалось бы, наверное, в ближайшие полгода. От тряски становилось дурно; лишенные рессор, задние колеса проваливались в каждую выбоину с сокрушительным ударом, от которого пробирало от копчика до самых зубов. И после очередного такого прыжка следовал настоящий оползень багажа, когда в тебя нещадно впивался черенок лопаты, ободок ведра или уголок чемодана.

Встречных машин попадалось мало, что не могло не радовать, ибо всякий встречный так и норовил обдать нас пылью. Едва показавшись вдалеке, сверкая на солнце, на фоне призрачно бледных скал, машины напоминали горящий кончик фитиля, окутанный огромным облаком пыли, что медленно пожирало дорогу. Один раз нам попалось стадо коз; Амброз гнал слишком быстро и, не успевая затормозить, вильнул в сторону. Нас занесло, и несколько мгновений машина месила колесами сланец на самом краю обрыва высотой по меньшей мере в сотню футов, на дне которого нас ждало пересохшее речное русло. Однако испугаться по-настоящему мне не давало опьянение. Мы все были в нетрезвом виде, поскольку Амброз постановил: перед дорогой надлежит «основательно позавтракать», ведь неясно, когда доведется поужинать.

Время от времени Ганс с Вальдемаром принимались петь: те самые немецкие песни, даже самые непристойные из которых отдают прилипчивой сладкой грустинкой. Вальдемар обожал «Аннемари» и пел ее по много раз на дню. Она, так сказать, была его гимном благодаря одному куплету:

Mein Sohn heisst WaldemarWeil es im Wald geschah…[34]

Амброз вяло улыбался, как бы извиняясь за свою езду и состояние дороги, хотя и то и другое его словно и не касалось. Он вообще будто пребывал не с нами и даже не сознавал того, как дико дергается руль в его руках. Складывалось ощущение, что Амброз – лунатик, с которым ничего не случится, если его не разбудить во время снохождения.

Наконец мы перевалили через горы и зигзагами спустились к узкой полосе равнины у моря. Дорога здесь была намного лучше. Лишь сильный ветер бросал в нас летевшую из-под колес пыль; очень скоро мы все покрылись песчаной коркой. Стоило мне расслабиться и выпустить борт машины, как Амброз, словно нарочно, дал по газам и свернул с дороги. На миг я решил, что мы перевернемся; нас завалило багажом, и Ганс выругался.

– Простите, – извинился Амброз, – никак не запомню, где здесь поворот. Чуть снова не пропустил…

Мы перелетели через канаву и теперь неслись по кочкам красной пустоши, которую солнце высушило до трещин. Где-то впереди мотался туда-сюда, словно сутулый призрак, столб пыли. В воздух, расправив огромные крылья, поднялись птицы с некрасивыми голыми шеями. Так первый раз я встретил вольных стервятников.

– Почти приехали, – сообщил Амброз, оборачиваясь и ободряюще улыбаясь мне.

И правда, минут через пятнадцать показались первые признаки жизни. Хижины на сваях с плоскими крышами, застланными настилом из сосновых веток, высились над дымкой от водяных паров; пастухи прятались в хижинах от палящего солнца. Грубо изрезанная дорога вела с холма в оливковую рощу. Мы проехали мимо колодца. Видимо, местные сразу признали Амброза: толпа мужчин и мальчиков бросилась бежать за машиной, размахивая руками и приветственно крича.

– А вон и Джеффри, – без удивления заметил Амброз.

В одной из хижин, за столом, со стаканом и бутылкой вина сидел крупный молодой человек, одетый невероятно по-британски: блейзер, слаксы и шелковый клубный галстук, свободно повязанный под расстегнутой у горла рубашкой. При виде нас он встал и, когда мы остановились, подошел к машине. Местные тем временем о чем-то возбужденно расспрашивали на греческом Амброза и Алеко.

– Какой бурный энтузиазм просыпается у местных, – сказал Джеффри, – стоит вернуться любимому молодому сквайру.

Он произнес это в манере, которую я считаю особенно британской. Если смолоду воспитывать в себе привычку шутить с лицом, которое иначе как каменным не назовешь, то к зрелому возрасту добьешься эффекта, когда все твои шутки будут уже не смешны, а безжизненны и агрессивно-эксцентричны.

Джеффри определенно был одного со мной возраста, но выглядел моложаво, и от него так и веяло распущенностью. Голубые глаза то и дело разгорались жарким огнем искреннего негодования. Впрочем, вспыхивали лишь на миг, а затем он вновь становился симпатичен. Под загрубелой и прыщавой кожей проглядывала привлекательная внешность мощного атлета-англосакса, а белокурые волосы на голове уже начинали редеть.