Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке

22
18
20
22
24
26
28
30

— Это еще только начало, — заметил Уленшпигель. — Согласись, что для нас с тобой настало раздолье: мы убиваем наших врагов, издеваемся над ними, кошельки наши туго набиты флоринами, еды, пива, вина и водки у нас вдосталь. Чего тебе еще, перина ты этакая? Не продать ли ослов и не купить ли коней?

— Сын мой, — возразил Ламме, — рысь коня тяжеловата для человека моего телосложения.

— Все крестьяне ездят на таких вот животинах — ну и ты езди, — молвил Уленшпигель, — и никому не придет в голову над тобой потешаться: все одно к одному — ты и одет по-крестьянски, и у тебя копье, а не меч.

— Сын мой, — спросил Ламме, — а ты уверен, что наши пропуска не подведут нас в маленьких городках?

— А у меня есть еще брачное свидетельство с огромной, красного сургуча церковной печатью на двух пергаментных хвостиках и свидетельства об исповеди, — отвечал Уленшпигель. — Люди, у которых столько всяких бумаг, не могут вызвать подозрений ни у солдатни, ни у герцогских сыщиков. А черные четки, которыми мы торгуем? Мы с тобой рейтары — ты фламандец, я немец, — странствуем по особому распоряжению герцога, торгуем святынями и через то обращаем еретиков в святую католическую веру. Под таким благовидным предлогом мы проникнем всюду — и к вельможам, и к жирным аббатам. И жирные аббаты окажут нам свое елейное гостеприимство. И мы выведаем их тайны. Оближи губки, мой милый друг!

— Сын мой, мы с тобой исполняем обязанности лазутчиков, — заключил Ламме.

— Таково право и таков закон войны, — заметил Уленшпигель.

— Если случай с тремя проповедниками выйдет наружу, мы пропали, — сказал Ламме.

Вместо ответа Уленшпигель запел:

Жить — вот девиз мой боевой, Под солнцем жить — всего дороже! Я защищен двойною кожей: Своей природной и стальной.

Но Ламме продолжал сетовать:

— У меня кожа нежная; до нее только чуть дотронуться кинжалом — и уже дыра. Лучше бы нам заняться каким-нибудь полезным ремеслом, чем скитаться по горам и долам и угождать вельможам, которые носят бархатные штаны и едят ортоланов на золоченых столах. Нам — колотушки, всякие страхи, стычки, дождь, град, снег, постный страннический суп. А им — сосисочки, жирные каплуны, аппетитно пахнущие дрозды, сочные пулярки.

— У тебя слюнки текут, милый друг, — заметил Уленшпигель.

— Где вы, свежий хлеб, поджаристые koekebakk’и, дивный крем? Где ты, моя жена?

— Пепел бьется о мою грудь и влечет в бой, — молвил Уленшпигель. — Ты же, кроткий агнец, не должен мстить ни за смерть родителей, ни за горе твоих близких, ни за свою бедность. Так вот, если тяготы походной жизни тебя пугают, предоставь мне одному идти, куда меня призывает мой долг.

— Одному? — переспросил Ламме и осадил осла, а осел, не долго думая, потянулся к репейнику, росшему тут в изобилии.

Осел Уленшпигеля тоже остановился и тоже начал жевать.

— Одному? — повторил Ламме. — Если ты оставишь меня одного, то это будет неслыханная жестокость. Потерять жену, а потом еще и друга? Нет, это немыслимо. Я больше не буду роптать, обещаю тебе. И если понадобится, — тут он гордо поднял голову, — я тоже пойду туда, где свищут пули, да, пойду! И туда, где звенят мечи, да, и туда! И встречусь лицом к лицу с волчьей стаей кровожадных рубак. И когда я, смертельно раненный, упаду, истекая кровью, к твоим ногам, то похорони меня, а если встретишь мою жену, то скажи ей, что жить на этом свете без любви я не мог и оттого погиб. Нет, сын мой Уленшпигель, расстаться с тобою свыше моих сил!

И тут Ламме заплакал. И Уленшпигель был тронут этим проявлением кроткого мужества.

27

Герцог Альба между тем разделил свою армию на две и одну из них двинул к герцогству Люксембургскому, а другую — к маркизату Намюрскому.