Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке

22
18
20
22
24
26
28
30

— На лицевой стороне — император Карл в панцире и шлеме, в одной руке меч, в другой жалкенький земной шарик, — ишь какую важность на себя напустил! Божией милостью император Римский, король Испанский, и прочая, и прочая, и прочая! И в самом деле, он милостив к нашим краям, этот броненосный император. А на оборотной стороне — щит, на котором выбиты гербы его герцогств, графств и других владений и вытиснены прекрасные слова: Da mihi virtutem contra hastes tuos. (Пошли мне твердость духа в борьбе с врагами твоими.) И он правда был тверд в борьбе с реформатами[67] — отобрал у них все имущество и наложил на него лапу. Эх, будь я императором Карлом, я бы для всех людей начеканил флоринов, и все бы разбогатели, и никто бы ничего не делал.

Сколько ни любовался Уленшпигель своими красивыми монетами, а все же они под стук кружек и звон бутылок угодили в Страну мотовства.

40

Когда Уленшпигель в своем алом шелковом наряде появился на крыше, он не заметил Неле, с улыбкой глядевшую на него из толпы. Она жила в это время в Боргерхауте, под Антверпеном, и, узнав, что какой-то шут собирается летать в присутствии короля Филиппа, решила, что это, уж верно, не кто иной, как ее дружок Уленшпигель.

Теперь он задумчиво брел по дороге и не слышал ее торопливых шагов у себя за спиной, но вдруг почувствовал, как на глаза ему легли две руки. Он сразу узнал Неле.

— Это ты? — спросил он.

— Да, — отвечала она, — я бегу за тобой от самого города. Пойдем ко мне.

— А где Катлина? — спросил он.

— Ты ведь не знаешь: на нее наговорили, будто она ведьма, пытали, потом изгнали на три года из Дамме, обожгли ей ноги, жгли паклю на голове, — отвечала Неле. — Я тебе для того про это рассказываю, чтобы ты не испугался, когда увидишь ее, — она помешалась от нечеловеческих мучений. Она иногда часами смотрит на свои ноги и все твердит: «Ганс, добрый мой бес, погляди, что сделали с твоею милой». Ее бедные ноги — точно две язвы. Потом как заплачет: «У всех, говорит, есть мужья или возлюбленные, одна я живу вдовой!» А я ей тогда стараюсь внушить, что если она еще кому-нибудь скажет про своего Ганса, то он ее возненавидит. И она слушается меня, как ребенок, но если, не дай Бог, увидит корову или быка — она ведь из-за животных пострадала, — пустится бежать со всех ног, и тогда уже ничто ее не остановит — ни забор, ни ручей, ни канава, будет бежать до тех пор, пока не свалится в изнеможении где-нибудь на распутье или возле какого-нибудь дома, и тут я ее поднимаю и перевязываю ей израненные ноги. По-моему, когда у нее на голове жгли паклю, то и мозги ей сожгли.

У обоих при мысли о Катлине больно сжалось сердце.

Приблизившись, они увидели, что Катлина сидит около дома на лавочке и греется на солнце.

— Ты меня узнаешь? — спросил Уленшпигель.

— Четырежды три — число священное, а тринадцать — чертова дюжина, — отвечала Катлина. — Кто ты, дитя жестокого мира?

— Я — Уленшпигель, сын Клааса и Сооткин, — отвечал тот.

Катлина подняла голову и, узнав Уленшпигеля, поманила его.

— Когда ты увидишь того, чьи поцелуи холодны как лед, скажи ему, Уленшпигель, что я его жду, — прошептала она ему на ухо и, показав свою обожженную голову, продолжала: — Мне больно. Они отняли у меня разум, но когда Ганс придет, он вложит мне его в голову, а то она сейчас совсем пустая. Слышишь? Звенит, как колокол, — это моя душа стучится, просится наружу, а то ведь там, внутри, все в огне. Если Ганс придет и не захочет вложить мне в голову разум, я попрошу его проделать в ней ножом дыру, а то душа моя все стучится, все рвется на волю и причиняет мне дикую боль — я не вынесу, я умру от этой боли. Я уже не сплю, все жду его — пусть он вложит мне в голову разум, пусть вложит!

И тут она прислонилась к стене дома и застонала.

Крестьяне, заслышав колокольный звон, шли с поля домой обедать и, проходя мимо Катлины, говорили:

— Вон дурочка.

И крестились.