В расположении первого взвода за столом сидел капрал Граздера и учил Хомяка говорить: «Herr Hauptmann, ich melde gehorsam dass ich zum Rapport befohlen bin»[21]. Обучение продолжалось уже около двух часов. Красный и злой капрал опасался, что из-за Хомяка ему придется отказаться от свидания с девушкой. Граздера поминутно смотрел на часы, кричал и стучал по столу, иногда задевая кулаком Хомяка. В конце концов Хомяк забыл и начало, которое он уже знал, им овладело какое-то отчаянное безразличие ко всему на свете. Злополучная фраза казалась чудовищной, гигантской змеей, сопротивляться которой бесполезно и которая, как ему думалось, рано или поздно проглотит его, несчастного солдата.
Упорной баталией капрала с Хомяком и Хомяка со змеей весь первый взвод был доведен до белого каления. Солдаты готовы были убить и русина и пана капрала, только бы не слышать назойливого и кошмарного «гератман их мельдеге… их-мель-де-ге (капралу пришла в голову счастливая идея произносить слова по слогам!), не томиться в ожидании, пока Хомяк запомнит хоть один слог или забудет и те два, которые осилил.
Когда капрал (уже в который раз!) вытащил часы и убедился, что время приближается к семи, терпение его лопнуло. Он встал и обратился к вольноопределяющемуся, который в эту минуту как раз натягивал воскресный мундир:
— Научите его. У меня больше нет времени.
— Немножко попробовать можно. Только я применю другой метод. Впрочем, все равно ничего не получится. За два часа могли сами убедиться.
— Меня это не касается. Исполняйте приказание.
Пан капрал опоясался ремнем с австрийским орлом и расправил шинель.
— Приказание-то вы дали, да невыполнимое. Все равно от «губы» никуда не уйдете.
— Это я и без вас знаю. Только сидеть нам придется на пару.
— Ну, ничего, как-нибудь переживем!
Уходя, пан капрал сильно хлопнул дверью.
Новый метод испытывался всего пять минут.
Вольноопределяющийся тоже ушел и тоже на свидание с девушкой.
Однако если в первом взводе в этот вечер было угрюмо и неприветливо, то во втором было весело. Оказывается, Кадержабек соврал пану поручику: во время описания лунной ночи он действительно смеялся, но смеялся тому, что шепнул ему на ухо Шрайбер. А в словах Шрайбера не было ничего безнравственного, как полагал поручик: речь шла всего-навсего о процессе пищеварения. Кроме того, второй взвод потешал Клуст, денщик пана поручика, который знал гувернантку, с глазами, темными, как сливы, и рассказывал о ней всякие истории.
В это же время в коридоре, у открытого окна, стоял рядовой Прашек, тот самый Прашек, который сказал Хомяку, что родина — это чехи. Он стоял, смотрел на угрюмый квадрат казарменного двора и плакал. В том, что он плакал, не было, между прочим, ничего удивительного: в начале осени в коридорах у окон часто стоят избалованные маменькины сынки, оторванные от материнских юбок и отданные во власть всемогущих фельдфебелей, и, глядя на сумрачный казарменный двор, плачут…
На вечернюю проверку дневальный никак не мог отыскать рядового Сомеца, о котором сегодня так лестно отозвался пан майор. Только к трем часам ночи его привел патруль из запрещенного дансинга «У лебедя», совершенно пьяного, истерзанного, без единой пуговицы и без погон. С двумя приятелями, — один из которых был егерем, а другой — ефрейтором 2-го батальона, — он разнес бы кружками и бляхой все заведение, если бы хозяин вовремя не дал знать в казармы. Для Сомеца это не было чем-то необычным.
На другой день утром происходил опрос.
В коридоре с полной выкладкой по команде «смирно» ровной шеренгой стоят пятнадцать солдат. Пан поручик маячит на левом фланге и вот уже двадцать минут — благо, капитан сегодня не торопится — добивается, чтобы солдаты подравняли пятки.
— Эй вы, там, немного вперед, и вы тоже. Гавранек, назад! Много, hergot![22]
Наконец, когда все стоят так же, как и двадцать минут назад, из ротной канцелярии выходит пан капитан.