Ледяной дом

22
18
20
22
24
26
28
30

— Что ж, ты видел государыню?

— Насладился ее божественным лицезрением, но этого не довольно.

— Она говорила с тобою?

— Еще выше и гораздо выше.

— Да не томи же нас!

— Итак, познайте, ваше превосходительство, я призван был в царские чертоги для чтения моего творения… Весь знаменитый двор стекся внимать мне. Не знал я, какую позицию принять, чтобы соблюсти достодолжное благоговение пред богоподобною Анною… рассудил за благо стать на колена…[99] и в такой позитуре прочел почти целую песню… Хвалы оглушали меня… Сама государыня благоволила подняться с своего места, подошла ко мне и от всещедрой своей десницы пожаловала меня всемилостивейшею оплеухою.[100]

Тут Волынской едва не лопнул со смеха; Зуда закусил себе губы.

— Не помыслите, великий господин, чтобы сия оплеуха была тяжка, каковые дают простые смертные своими руками: нет! она была сладостна, легка, пушиста, возбуждала преутаенные душевные пружины и подвижность, как подобает сие произойти от десницы небожителя. Она едва-едва коснулась моей ланиты,[101] и рой блаженства облепил все мое естество. Не памятую, что со мною тогда совершалось, памятую только, что сия оплеуха была нечто между трепанием руки и теплым дуновением шестикрылого серафима.[102] Проникнутое, пронзенное благодарностью сердце бьет Кастальским ключом,[103] чтобы воспеть толикое благоденствие, ниспосланное на меня вознесенною превыше всех смертных.

— Поздравляем тебя от чистого сердца, — сказал Волынской. Не зная, как освободиться от энтузиасмуса своего гостя и между тем боясь оскорбить его крутым переходом к тому предмету, который лежал у него на сердце, он спросил будущего профессора элоквенции, что у него за книга под мышкою.

— А именно эта книжица есть вина предшедшего и вечно незабвенного события. Ее велено (вы понимаете, кто велел)… показать вам… Я имею довольно свободного времени, чтобы повествовать вашему превосходительству сие происшествие в достодолжном порядке.

— Много чести; зачем беспокоиться!

— Сие беспокойство есть для меня репетиция моего благополучия.

Кабинет-министр внутренно досадовал; но, желая разобрать смысл намека на знаменитую книжицу, потребовал ее к себе и присовокупил, что он между тем будет слушать поэта внимательно, с тем, однако ж, уговором, чтобы он обрадовал его секретною весточкой. Василий Кириллович улыбнулся, показал таинственно на сердце, мигнул глупо-лукаво на Зуду, как бы считая его помехою, и поспешил обратиться к своему любезному предмету:

— Вот, извольте видеть, высокомощный господин, эта книжица есть…

Тут Василий Кириллович начал говорить и говорил столько о Гомере, Виргилии, Камоэнсе,[104] о богах и богинях, что утомил терпение простых смертных. Зуда незаметно ускользнул из кабинета; в слух Артемия Петровича ударяли одни звуки без слов — так мысли его были далеки от его собеседника. Перебирая листы «Телемахиды», он нашел закладочку… На ней, в нескольких словах, заключалось для Волынского все высокое, все изящное, о чем оратор напрасно целые полчаса проповедовал; на ней было начертано: Мариорица; твоя Мариорица — скучно Мариорице! Слова эти горели в глазах влюбленного Волынского; он видел уж впереди, и очень близко, шифры, переплетенные огнем, пылающие алтари, потаенные беседки, всю фантасмагорию влюбленных. Чего не изъяснил он, не перевел, не дополнил в этих словах! Любовь скорее всякого профессора научит анализу того, что говорит любовь.

«О Мариорица! милая Мариорица! — думал он, — мы и заочно чувствуем одно; нам уже скучно друг без друга. Ты теперь между шутами, принуждена сносить плоскости этих двуногих животных; предо мною такой же шут, которого терплю потому только, что он бывает у тебя, что он с тобою часто говорит, что он приносит от тебя частичку тебя, вещи, на которых покоилась прелестная твоя ручка, слова, которые произносили твои горящие уста, след твоей души».

В то самое время, когда Волынской, влюбчивый, как пылкий юноша, беседовал таким образом с своею страстью, портрет его жены, во всем цвете красоты и счастия, с улыбкою на устах, с венком на голове, бросился ему в глаза и, как бы отделясь от стены, выступил ему навстречу. Совесть заговорила в нем; но надолго ли?.. Взоры его обратились опять на магические слова: твоя Мариорица, и весь мир, кроме нее, был забыт.

И вот кабинет-министр, в восторге своего счастия, взглянул на небо, как бы прося исполнить скорей преступные его желания.

— О победа! о венец труда великого! — воскликнул с радостным лицом Василий Кириллович, полагая, что восторженное движение Волынского относилось к одному месту из его поэмы. — Какое же место привело вас в такой энтузиасмус? соблаговолите указать торжествующему родителю на его детище, чтобы он мог сам поласкать его.

Волынской смутился, как бы пойманный в преступлении, поспешил спрятать закладку в карман, бросил взоры наугад в книгу и, настроив свой голос на высокий лад, прочел: