И сразу же кто-то, сидевший в засаде напротив, выдал очередь из какого-то автомата с таким эффектным глушителем, что был слышен лишь шум отлаженного механизма и стрекотанье пуль. Оба фонтейновских окна мгновенно обрушились – как и стекло в двери.
Райделл обнаружил, что лежит на полу; он не мог вспомнить, как там оказался. Стрельба по ту сторону улицы враз смолкла.
Райделл вспомнил, как падал в подвальном тире Ноксвиллской академии, вынимал рожок из штурмовой винтовки буллпап, доставал другой рожок и вгонял на место. Вспомнил, сколько секунд уходит на это точное количество необходимых движений.
В его ушах отдавался высокий, тонкий, прерывистый звук, и тут он понял, что это плачет Шеветта.
Он вскочил и выставил комбинатскую картонку фонтейновского адвоката сквозь дырку в двери, где только что было стекло.
Одна из двух кнопок, сказал он себе, это предохранитель. Нажал другую.
Улица заполняется огнем. Отдача была столь сильной, что Райделл чуть не сломал себе запястье; но, похоже, больше никто, решительно никто ничего там уже не перезаряжал.
Там, напротив.
57
Центр
На следующий день, прибираясь, Фонтейн обнаружит на полу в задней комнате дырявую картонную коробку крупной мексиканской соли.
Он поднимет ее – непривычно тяжелую – и станет вытряхивать соль на ладонь, пока не вывалится распустившийся экзотический цветок пули с полой головкой, пули, которая пробила фанерную перегородку и врезалась в центр этой круглой коробочки, стоявшей на полке. Кинетическая энергия перешла в тепловую, но теперь пуля была холодной, похожей на растопорщенное золотистое зернышко попкорна. Вот так распустившись, ей и полагалось кромсать человеческую плоть.
Фонтейн положит ее на полку рядом с оловянным солдатиком – еще одним выжившим в войне.
Но это будет завтра, а сейчас он мог лишь двигаться, словно в дреме, в этой окружающей тишине, вязкой, как глицерин, и все вытеснило воспоминание о том, как однажды отец, несмотря на безумный страх матери, вывел Фонтейна во двор за их домиком в прибрежной Виргинии, чтобы вместе очутиться в центре урагана.
Когда первая ярость шторма уже позади, не движется ничто. Птицы молчат. Каждая ветка на облетевших деревьях отчетливо видна и исполнена покоя. Но самым краем сознания, пожалуй, можно заметить вдалеке некое вращение. Что-то инфразвуковое, что-то, что только чувствуешь, но не слышишь. Что-то, что снова вернется. Вне всяких сомнений.
Вот и сейчас он чувствует что-то подобное. Он видит, что руки мальчика застыли, дрожа, над клавишами ноутбука, голова по-прежнему в этом старом военном шлеме. На мгновение Фонтейну кажется, будто мальчик ранен, – но крови не видно, он просто напуган.
Пушки созданы, чтобы стрелять, Фонтейн это знает, и Райделл только что доказал это, выстрелив из марциаловской пушки, этой безобразной русской штуковины, зловещего комбинатского трофея, пришедшего через Африку напоминанием о войнах неизбывной тупости, этнических конфликтах, тлеющих не одно столетие, как безвоздушные пожары в недрах торфяных болот. Пушка для тех, кто неспособен научиться стрелять.
Он дышит вонючей гарью, в горле резкий химический привкус. Хруст битого стекла под каблуками. Райделл стоит у двери, громоздкий чейн-ган тянет вниз его руку, словно пистолет дуэлянта. Фонтейн становится рядом с ним, смотрит на бывшую проезжую часть, теперь узкую и перекрытую, будто разглядывает декорации, а может, диораму, – и снаружи там все залито красным. Хотя глубже, в тени, наверняка найдутся и более вещественные доказательства случившегося – ошметки костей и плоти и тот автомат с глушителем.
– Шеветта, – зовет ее Райделл, будто внезапно вспомнив, что она здесь, и, хромая, хрустя битым стеклом, идет ее искать.
Фонтейн моргает, глядя на блестящее красное пятно, в которое кто-то так стремительно превратился, и замечает краем глаза некое движение – там, высоко. Что-то серебряное.