Вячеслав Курицын: Тут две темы: одна на виду и опасная, другая более скрытая и безопасная. Безопасная такая, что, разумеется, в популярности Акунина очень большую роль играет то, что Акунин, сочиняя, а читатель, читая корпус его текстов, держит в голове школьную программу русской литературы. Там очень много завязано на той словесности, которую каждый существующий сегодня в России потенциальный читатель так или иначе прочел в школе. Присутствует такая милая спекуляция к этой реальности. Не знаю, можно ли это назвать ностальгией, но это аппеляция к известному контексту. А что касается ностальгии по дореволюционной России, или, можно сказать резче, ностальгии по империи, на этот вопрос пусть отвечает Григорий Шалвович, но на мой взгляд здесь есть о чем поговорить и, действительно, в фандоринском цикле идея сильной России, сильного государства выражена достаточно четко и определенно, независимо от того, как сам автор относится к этой идее.
Борис Акунин: Что касается моего отношения к прошлому России и ностальгии, которая присутствует в моих романах, то, во-первых, это ностальгия не по имперскому прошлому России, это ностальгия по великой русской литературе, по времени, когда русская литература была великой. Во-вторых, если уж говорить о силе, то с моей точки зрения сильная Россия и сильное государство — это не одно и то же, а в каком-то смысле может быть даже вещи противоположные. Мне кажется, что сила страны, в том числе России, может появиться не тогда, когда государственный аппарат сильный, а когда каждый человек, который живет в этой стране, может жить в достойных условиях. Вот тогда страна сильная. И по такой стране я, конечно, ностальгировал бы, если бы в России когда-нибудь нечто подобное было. Так что если это и ностальгия, то это ностальгия по тому, чего в России не было. Когда я изображаю историческую Россию, я не ставлю себе задачу показать то, что было на самом деле. Но я выдумываю, прежде всего для самого себя, Россию, которую можно было бы любить. Что-то в этом роде.
Вячеслав Курицын: Это достаточно лукавый ответ, который легко принять, если мы доброжелательные слушатели. А если мы слушатели принципиальные, то мы можем заострить эту проблему. Очевидно, что тот образ России, который создается в фандоринском цикле, очень легко использовать для имперских спекуляций. Не менее очевидно, что Никита Михалков, снимая фильм по одному из романов о Фандорине, эту возможность имперских спекуляций никак не должен упустить. Вопрос состоит в следующем: будете ли вы чувствовать себя ответственным за те имперские коннотации, которые неизбежно появятся?
Борис Акунин: Я уже привык к тому, что в моих книжках разные люди находят какие-то взаимоисключающие тенденции. Кому-то мерещатся имперские амбиции, кому-то, наоборот, мерещится что-то глубоко русофобское и глубоко направленное против православия. Естественно, я за это ответственности нести не могу. Что касается экранизаций, то, скажем так, я сделал все, что мог. Во-первых, если говорить о фильме, который будет сейчас снимать Никита Михалков, по контракту сценарий я написал сам. И ничего в этом сценарии без меня изменено быть не может. Конечно, можно сделать так, что мой герой, которого будет играть Меньшиков, произнесет по сценарию текст, потом бухнется на колени и поползет к портрету государя императора. Это будет находка режиссера. Во-первых, я думаю, что этого не будет, потому что, судя по тому, как мы с Михалковым работаем, у него интенции другие. Во-вторых, ведь у Никиты Михалкова нет монополии на экранизацию моих романов. Он снимет фильм так, Адабашьян, который делает телевариант, снимет его этак. Поль Верховен снимет его как-то по-другому. Каждый из них там увидит и покажет что-то свое. Я уверен, что это не совпадет.
Вопрос Вячеславу Курицыну: Вы говорили о повышении общего уровня массовой культуры теперь в России. Назовите, пожалуйста, лучших по вашему мнению представителей элитарной литературы.
Вячеслав Курицын: Я не совсем свободен в своем ответе, поскольку главный организатор нашей поездки Григорий Чхартишвили только что мне половину ответа подсказал. Он сказал, что я должен перечислить всех присутствующих, а именно Акунина, Пелевина и Гандлевского. Слава Богу, нет Толстой и Сорокина, их можно не перечислять. Но элитарной литературой ведь непонятно что считать. Можно принять в качестве рабочего определения, что это та словесность, которая занята лабораторными экспериментами, из которых потом получается литература массовая. Ведь в чем, собственно говоря, заключается задача элитарной литературы? Придумывать какие-то фокусы, которые потом могут быть использованы всеми остальными уже для боевых, а не для тренировочных целей. Такую роль по отношению к творчеству Акунина и Пелевина во многом сыграл концептуализм, какие-то находки концептуализма, соц-арта, которые внутри своей эстетики были элитарными, авангардными, лабораторными, а потом были конвертированы новыми писателями для того, чтобы производить тексты для массового употребления. Это общий закон, он работает не только в литературе, приколы соц-арта вполне хорошо через несколько лет стали функционировать на телевидении в качестве ностальгических передач типа «Старых песен о главном». Что сегодня является такой лабораторией, особенно в прозе, потому что поэзия — всегда лаборатория, я, честно сказать, не знаю. Я должен признаться в своей профессиональной беспомощности, которую я для себя оправдываю тем, что для нормального физического существа есть какие-то культурные циклы, подобные физиологическим: грубо говоря, аппендицит вырезают один раз. В моем культурном цикле произошло превращение элитарного постмодернизма в пост-элитарный массовый пост-постмодернизм.
Какая литература является актуальной, то есть по определению элитарной? Я должен развести руками. Если требуется какая-нибудь одна фамилия, я могу сказать, что для меня по-прежнему главным любимым элитарным прозаиком является Андрей Левкин. Это человек, который на протяжении 15–20 лет пишет очень странную прозу, ходы из которой потом достаточно активно тиражируются в более массовые сочинения. Я произношу эту фамилию по двум причинам. Во-первых, потому что я очень люблю, как она звучит. Во-вторых, потому что я подозреваю, что многие из присутствующих могут ее не знать. Но это не является корректным ответом на поставленный вопрос, потому что это уже тоже мое прошлое, о котором я могу говорить. Наверное, элитарной прозы последнее время я не встречаю, поскольку у тех людей, которые умеют обращаться с пером и которые раньше шли в литинститут или начинали сочинять без всякого образования пятисотстраничные романы, сегодня есть другие перспективы, другие возможности. То есть, человек, который умеет слагать слова, идет в журналистику, в рекламу, он сразу понимает, каким образом иначе использовать свой талант. Статуса элитарной словесности, словесности для себя, словесности авангардной, подпольной, сегодня у такого рода литературы нет, нет внятного авторитета и нет институций, которые ее поддерживают. Возможно, что когда у нас эти институции разовьются, когда появятся фонды, должности поэтов при университетах, люди снова начнут видеть практические перспективы в занятиях элитарной словесностью. Но сейчас для молодых людей, вступающих в литературу, это неактуально.
Борис Акунин: Здесь большинство вопросов по поводу псевдонима и того, считаю ли я себя злодеем. Мне очень часто приходится отвечать на этот вопрос, поэтому я очень коротко. Нет, я себя злодеем не считаю, а псевдоним взят потому, что в этих самых приключенческих романах главные персонажи всегда — это не положительные герои, а отрицательные герои, злодеи. Положительный герой предсказуем, он всегда более или менее одинаковый. Меня же занимает феномен зла во всем его многообразии. Поэтому моих злодеев я всегда стараюсь сделать людьми интересными и соблазнительными. Потому что, если бы зло не было соблазнительным, оно не представляло бы собой опасности.
Вопрос Борису Акунину: Что служит для вас стимулом для написания романов?
Борис Акунин: Этот вопрос совпадает с вопросом, который я задаю себе. Я думаю об этом довольно часто в последнее время и, кажется, понял, в чем дело. Все пытался нащупать и нащупал. По-моему, я все еще продолжаю писать романы потому, что мне кажется, я могу написать лучше, чем писал до сих пор. Я чувствую какой-то внутренний неиспользованный ресурс. Мне хочется услышать историю, которая существует где-то, до конца и перенести ее на бумагу полностью, ничего не потеряв, не расплескав и не переврав по дороге.
Вопрос Виктору Пелевину: Почему вы все время в темных очках?
Виктор Пелевин: Как-то раз президента Картера спросили: «Если серьезно, почему вы теперь носите пробор с другой стороны?» Он сказал: «Вы знаете, я не хочу быть серьезным по этому поводу.» Но я постараюсь ответить серьезно. У меня есть такая особенность, что в те минуты, когда я внезапно вспоминаю о самом главном, мои глаза начинают излучать столько тепла и света, что на них слетаются тучи насекомых. Эти тучи настолько огромны, что они проламывают окна, врываются в зал, и среди зрителей наступает паника. Если среди них есть беременные женщины, то случаются выкидыши, и меня потом по нескольку недель мучает совесть.
Виктор Пелевин: Вы знаете, мне кажется, что культура никогда не рождается массовой или элитарной, есть специальная группа людей, которая осматривает то, что в культуре происходит, и развешивает бирки: «массовая», «элитарная», «массовая», «элитарная»… Если человек хочет почувствовать себя принадлежащим к финансовой элите, то он знает, что роллс-ройс элитарная машина, покупает его и начинает на нем ездить. Если человек решает прибавить к своим качествам принадлежность к элите культурной, он идет к людям, которые раздают эти ярлыки и спрашивает: «А что у нас сейчас элитарное?» Начинает это читать и чувствует свою принадлежность к элите. Мне кажется, это нужно спрашивать у людей, которые эти ярлыки навешивают, потому что мы не рассматриваем что-то реально существующее, мы рассматриваем просто проекцию чьих-то мнений. Это область абсолютного произвола.
Для меня, например, Акунин — это вполне элитарный писатель, я бы не сказал этого про все его произведения, но пара-тройка из них целиком подходит под это определение, и вместе с тем эти книги продаются массовым тиражом. Вы знаете, эти деления абсолютно условны. Если человек принадлежит к элите, то все то, что с ним происходит, все его впечатления, все его ощущения будут элитарными. А если человек по природе своей души плебей, то что бы он ни читал, будет плебейской литературой.
Мы не можем никак определить элитарную литературу иначе, как литературу, которую читает элита. Если мы будем пытаться делать это как-то иначе, то это никуда не приведет, потому что сколько будет критиков, столько будет и мнений, что является элитарным и что не входит в эту категорию. Я действительно могу сказать, что Акунин элитарный писатель в том смысле, что вся российская элита, не только финансовая, но и культурная, романы его прочитала, что нельзя сказать о других наших детективщиках. Мне кажется, что деление на элитарное и массовое — это просто один из способов контроля. Когда мы заводим речь о культуре, о том, что является иерархически высшим-низшим, мы начинаем решать вопрос о власти. Ничего другого за этим не стоит.
Гандлевский: Термин «элитарная литература» очень нехорош, потому что он чрезвычайно агрессивный. Может сложиться впечатление, что есть писатели — может быть, они и есть — которые специально пишут элитарную литературу, в таком случае можно сказать, что это плохие писатели. Элитарным можно стать по каким-то косвенным причинам. Уважающий себя писатель никогда не станет писать элитарной литературы, потому что массовый писатель честен, а писатель для элиты претенциозен и лукавит. Он по существу пишет массовую литературу для высоколобых, прикидываясь, что он такой тонкач. Мне этот термин не нравится, иными словами.
Акунин: Я предлагаю сегодня, 27 октября 2001 года, отменить в русском языке термин «элитарная литература» и больше его никогда не употреблять, потому что он запутывает понятия. Предлагаю взять с японского языка перевод слова «дзюнбунгаку», что означает «чистая литература», и использовать только его. Тогда мы не будем путать между элитарным писателем и элитарной публикой. Это совершенно разные вещи.
Подошедшая Татьяна Толстая: Я слово «элитарный» терпеть не могу. Мне кажется, что оно придумано людьми глупыми, которые любят собраться в небольшое общество и не пускать туда больше никого. Они себя обозначают как элиту, хотя никакой элитарной публики по сути дела не существует. Это так же омерзительно, как и ВИП-персоны. Что касается литературы, то один человек не элитарнее другого, но один человек может быть умнее и сложнее другого. Это правда. Но все мы находимся в рамках одного рода хомо сапиенс. Есть разные степени сложности — и литературы, и любого другого искусства. Хорошая литература, на мой взгляд, это такая литература, которая работает на всех уровнях. И на самом простом уровне, то есть чистой увлекательности. Всегда можно найти читателя, который прочтет книгу, она ему нравится, он не знает почему, у него нет инструмента для анализа этой книги. Литература, которая работает только для группы читателей, может быть и элитарной — но она больше никому не нужна кроме этой группы.