Лесные тайны

22
18
20
22
24
26
28
30

Иван Петрович вздохнул, чиркнул спичкой и, не прикуривая, задумчиво следил за огоньком. В воздухе застыла прохладная неподвижность. Огонек дополз, не затухая, до пальцев, померк. Иван Петрович зажег вторую, прикурил и только после того, как и вторая спичка догорела в пальцах, продолжал:

— Вскоре Михаил открыл мне все. Скрываться от меня после случившегося ему было бессмысленно. Да и нужен был ему верный помощник для свиданий с Машей и друг для душевных излияний. Оказалось, он еще прошлым летом познакомился с Машей. Являлся к Куржановым со свежей рыбой, за гроши, намного дешевле других рыбаков продавал ее и тем завоевал расположение к себе стариков. Катал вместе с Машей девушек ловецких в челне. Брал с собой «на девичье счастье» мережи поднимать. Поездки были веселые, песенные, с кострами, с горячей ухой. Случалось все чаще уезжать вдвоем: они бродили в лугах, хмелея от медвяного запаха цветов… А потом, потом пришла любовь. Не умея, не в силах сдерживать своих искренних, первых чувств, они горячо, бездумно отдались им. Когда в доме все засыпали, а на дворе изредка звякала цепью сторожевая собака, Маша вылезала через окно в сад и крадучись бежала к Оке, где в тени крутого берега ждал Михаил. Уезжали в луга, в лес. Ночь пролетала, как сказочный сон. Захватила их любовь настолько, что они гнали от себя прочь заботы о будущем, не хотели думать, как им жить дальше, как примирить стариков родителей с их счастьем, как сделать его открытым, не ворованным, — все это казалось осквернением чистых чувств, едва ли не кощунством. А я за них тревожился. Чего греха таить — я любил Машу! Но не ревновал ее к Михаилу, напротив, как верный пес, оберегал их свидания.

Иван Петрович вынул расческу и стал тщательно расчесывать бородку. Я чувствовал, как у него дрожит рука.

— Они не догадывались о моей любви, — продолжал Иван Петрович. Они глубоко верили в мою безграничную дружбу, и я больше всего боялся поколебать эту веру. Я помогал Маше незаметно проскальзывать к заветному челну, передавал записки, и они, поглощенные собой, благодарные мне, раскрывали передо мной свои души, не замечая, каких усилий стоило мне сохранять внешнее спокойствие. Маша слегка похудела, но зато вся светилась счастьем. В ее глазах появился блеск, губы горячо заалели, так что Василий Прохорович нет-нет да окинет ее подозрительным, проницательным взглядом, а мать обнимет, перекрестит и скажет: «Что-то ты у меня, Машенька, как звездочка блестишь, господь с тобой!» Очень я боялся за них. Каждый день ожидал какой-нибудь беды. И она пришла… Был конец августа. После утренней охоты я задневал вот в этой Михайловой сторожке. Когда-то в ней жил лесник, потом его перевели на другую лесосеку, и она стояла заброшенной. Заснул я как убитый. Уж больно сладко спится на дневке в такой вот чудесной избушке, где каждый кусочек дерева пропитан запахами леса. Разбудила спавшая рядом со мной собака. Подняв голову, она сначала зарычала, потом оглушительно залаяла. Не успел я приказать: «Тубо, Джильда», как она бросилась к двери. В нее входил Михаил. Вернее, вползал, а не входил. Джильда прыгала, норовя лизнуть его в лицо, но он, не обращая на нее внимания, шатаясь, трудно перешагнул порог и грохнулся на сено. Вид у него был ужасный. Брюки, тужурка растерзаны в клочья, рубаха разорвана и вся в крови, лицо пепельно-серое, пальцы окровавлены, вместо дыхания из груди вырывался какой-то свистящий хрип. Я раздел его, обмыл. Он пил воду, лязгал зубами, стонал. А произошло вот что. В одну из ночей Маша призналась ему, что будет матерью. Он ошалел от радости, носил ее на руках, плакал, смеялся от охватившей его нежности. Его Машенька — мать!.. Мать его ребенка! Теперь все казалось простым, ясным, само собой устраивающимся. Ну кто теперь не признает его права на Машеньку, на его отцовство? Наивные, милые, неиспорченные люди!.. Чуть свет они явились к старикам Куржановым… Финал объяснения был коротким и страшным. Василий Прохорович вцепился жирными пальцами в волосы Маши, рвал их, таскал ее, хрипел, задыхаясь, брызжа слюной: «С прощелыгой… беспартошным… убью!..» Михаила схватили, швырнули к спущенным с цепей псам. Загрызли бы, да дворовые бабы пожалели — отогнали кобелей водой… Мы заночевали в сторожке. Он лежал в полузабытье, бледный как смерть. У меня голова пылала от мыслей о Маше.

Вдруг с реки отчетливо донеслось: «Миша-аа!» Не помня себя, я бросился в темноту через кусты к Оке. Маша стояла на берегу босиком, в беленькой ситцевой кофточке, с распущенными волосами. Оказывается, ее заперли в комнате истерзанную, избитую. Ночью она выставила раму, выпрыгнула в сад, побежала к Оке, вскочила в первый попавшийся челн и сама переплыла на этот берег. Она вся трепетала, обессиленная, измученная. Я поднял ее на руки и, как ребенка, понес через луг к лесу. Она доверчиво обняла меня за шею, приникнув, судорожно вздрагивала, а я… Я бережно держал ее и в первый раз по-настоящему был счастлив и готов всю ночь вот так баюкать ее, как малого ребенка, на своих руках.

Иван Петрович встал, потянулся высоким, сильным телом, посмотрел в черное небо.

— Скоро светать начнет. Пора в завеху. — Но опять опустился на ступеньку: он не мог не закончить рассказ. — В этой сторожке я и спасал их. Стариков обманули письмом. Съездил я в Рязань и там опустил письмо: дескать, прощайте, не ищите, не вернусь, уезжаю с Мишей. Уехали же они только осенью. А тут вскоре революция. Куржановы сгинули. В их доме теперь ясли. Кончив институт, я добился назначения лесничим в свои места.

Иван Петрович решительно поднялся:

— Пошли! — и, захватив прислоненное к крыльцу весло от челна, сразу скрылся в темноте.

Я едва поспевал за ним, ориентируясь по хлюпанью и чавканью сапог.

— С тех пор эта сторожка называется Михайловой, — пояснил он, подойдя к челну.

— А как же с самим Михаилом, с Машей — что с ними стало, где они? — спросил я.

Иван Петрович, не отвечая, оттолкнул челн, влез в него и, расставив ноги, сильно нажал веслом.

На востоке белесо засветлел горизонт, чернь неба вытесняла серая муть.

— Ах, надо бы уже в завехе сидеть, — с досадой произнес Иван Петрович и добавил: — Миша погиб в гражданскую войну, а Маша, Мария Васильевна, — поправился он, — жива-здорова…

Как уж, неслышно скользил легкий челн, от весла в воде на миг возникали неясные блики, шуршали, задевая за борт, ветки затопленных кустов — холодным туманом дышал разлив.

Осторожно раздвинув широкие лапы ельника, развернув челн кормой, мы въехали в завеху и, удобно устроившись, начали слушать.

Вокруг тишина. Кажется, с уходом ночи ушли звуки, и мир погрузился в молчание. Но вот сбоку всплеснула рыбешка, невдалеке что-то булькнуло, — возможно, уцелевшая за зиму шишка упала с залитой сосны, и снова отовсюду понеслись бесконечные разнообразные звуки.

Охотничья страсть да тоска по янтарным зорям, по голосам и лете дичи, по серебристому простору разлива, прозрачной голубизне неба — по всему, что приносит с собой весна, — властно потянули нас из города, из комнат в лес, на залитые луга, в завехи, на тока в шалаши.

Охота еще запрещена, и мы выехали до рассвета в приготовленную из душистых еловых ветвей удобную завеху без ружей, без патронташа, без рюкзака, без всей этой приятно отягощающей охотничьей «утвари».