Повести и рассказы

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да-с! Она смотрит на человечество с высоких точек, — сказал Герасим Фомич и снова замолчал, потому что, решась соглашаться с мнением своего соседа, он употребил начало фразы, когда-то читанной им где-то, и не мог припомнить ее окончания; но, к изумлению его, сосед, снова взглянув на него, засмеялся, сочтя неумышленное выражение его за каламбур и его самого за острослова.

— Это превосходно, — сказал он, — вот я, признаюсь, не имею этой счастливой способности… счастливой, потому что человек остроумный и находчивый всегда имеет значение в обществе.

Герасим Фомич ободрился: ему никогда еще не случалось слышать себе комплимента; ему всегда говорили более или менее ясно, что он дурак, что он не может ни сказать, ни сделать что-нибудь разумное; но вот неожиданно признают его человеком остроумным, и этим он обязан неоконченной фразе, смысла которой он сам уразуметь не может! «Случай, мелочь! Вот от чего зависит наше значение в глазах других людей», — подумал он и, видя себя в благоприятных отношениях к соседу, сказал ему с некоторою свободою:

— Благодарю вас за комплимент; но, извините, я не разделяю вашей мысли: я думаю, что не остроумие, а действительный ум дает человеку ход или значение в обществе.

Это противоречие мнению соседа произошло уже неспроста, а вследствие тонкого соображения: Герасим Фомич заметил, что сосед его принадлежит к числу людей ученых или, что, впрочем, все равно, к считающим себя учеными, и потому, отдавая преимущество пред остроумием капитальному уму, на который всякий, даже и неученый, человек имеет притязание, он мог подать о себе еще более благоприятное мнение.

— Впрочем, — продолжал он, исполняясь отвагою на разговорчивость и припоминая кое-что читанное им в книгах, — нельзя определительно сказать, что таких-то или иных качеств люди постоянно имеют значение. Я думаю, что все, от людей гениальных и могущественных до тех, которые слывут совершенно пустыми и ничтожными, имеют свое время для самостоятельного значения, даже первенства в чем-нибудь, и потому всякий, кто бы он ни был, хоть раз в жизни бывает для чего-нибудь нужен, к чему-нибудь годится, — словом, достигает цели своего существования.

Сосед Герасима Фомича, глубокомысленно помолчав с минуту, отвечал:

— Да! Я совершенно согласен с вами и без всякого намерения польстить вам скажу, что ваша идея поражает меня своею оригинальностью. Я удивляюсь вашему искусству схватывать предмет, так сказать, на лету и быстро проникать его сущность. Ваше остроумное положение оправдывается даже нынешним фактом; мы похоронили человека, который жил исключительно для себя; казалось, что он не имеет никакого назначения, совершенно лишний между людьми, даже и не лишний, потому что все равно было, существует он или нет, его существование не имело никакого отношения ни к обществу, ни к человечеству, ни к его кругу, ни даже к месту, которое занимал он. Вдруг он умирает, и тут только, уже в мертвом виде, имеет назначение: пятьдесят человек, которые не чувствовали его пребывания на земле, приятно почувствуют, что он покоится в ней.

— Точно так, — отвечал Герасим Фомич, — однако, извините, я не вполне понял мысль вашу: какое именно назначение приписываете вы покойнику?

— Назначение, не очень утешительное для него. Изволите видеть: его назначение было, по моему мнению, ничего и ни для кого не значить в течение всей своей жизни и много значить на четвертый день после смерти: пятьдесят человек пообедают на его счет, или, как говорится в погребальных случаях, помянут его превосходно, гастрономически. Для этих-то двух часов обеда покойник жил шестьдесят лет, и только в эти два часа он будет иметь отношение к обществу.

«Обедать! Превосходно, гастрономически обедать!» — от этих слов Герасим Фомич вздрогнул. «Как же это все так выходит? — рассуждал он сам про себя. — На что я тут должен решиться? Вот попал-то я в непредвиденное затруднение! Угораздило же меня сесть в эту карету, чтоб так только подумать об обеде, а в самом деле и не обедать, даже бежать от обеда. Ах, горе мое, горе! На роду, что ли, мне написано такие неожиданные терпеть неприятности? Насмешка, чистая насмешка надо мною! Вот когда дошло уже до того, что и обедать не обедаю, так тут-то и выходит какой-то случай, под предлогом стечения обстоятельств, а в самом деле случай умышленно оскорбительный, и вот этот случай ведет меня из квартиры, под предлогом голода, на бульвар, с бульвара, под предлогом любопытства, на Смоленское, там, под предлогом рассеянности, сажает меня в карету и в ней везет меня на обед. Все ничего, и самый обед, если уже на то пошло, тоже ничего! Да обидны, горьки мне эти предлоги! Если уже я имею назначение умереть с голода (а кажется, что это и есть мое назначение, а не то, которое я предполагал в истекшем сентябре месяце), то не для чего морить меня надеждами, следует прямо заморить голодом! Так нет же! Беспрерывно являются новые случаи, новые насмешки! А за что? Почему? Видно, всё потому, что я горюн? Потому, что нет для меня ничего верного в жизни, кроме горя…»

VII

Мучимый такими скорбными размышлениями, Герасим Фомич забыл даже своего соседа в карете. Сосед между тем дремал. Оба, не стесняя друг друга, были заняты сами собою и очнулись тогда только, когда карета остановилась. Сосед, взглянув в окно, сказал:

— Ну, вот!.. Дождя не будет!

На это замечание Герасим Фомич отозвался:

— Ах, да-с!

Потом сосед вышел, и за ним последовал Герасим Фомич, не зная, как ему тут благовидно увернуться в сторону, не дать заметить, что он вовсе чужой человек покойнику, что на похороны его и в карету попал случайно, совершенно неожиданно, что он даже не может себе истолковать, каким образом случилось все это. Сосед между тем стоял у подъезда в ожидании Герасима Фомича.

— Пожалуйте! Что же вы мешкаете? Не печальтесь! Что делать — все там будем! — говорил он, зевая.

Герасим Фомич был в самом мучительном затруднении. «Идти или не идти? — думал он. — Конечно, лучше идти, но что выйдет из этого? Надобно будет говорить о добродетелях покойного, это еще ничего, стоит только узнать, какой он чин имел, а там уже, дело известное, мудрость и добродетели, соразмерные рангу; но придется, может быть, вспоминать его житейское поприще, не зная его даже по имени, пить за упокой души его, не ведая, была ли у него душа!»

Он готов был рассудить и сообразить это дело обстоятельно и неторопливо, тут же, у подъезда, откуда можно было ускользнуть незаметно, без всяких дальнейших неприятностей, кроме потери обеда; но раздался в глубине коридора звук тарелок и прочего столового сервиза, и он стал думать уже не головою, а желудком, как думают только люди, высоко стоящие над житейскими обстоятельствами.

И вот Герасим Фомич, влекомый своим превосходным аппетитом, который мог бы составить для откупщика и для знатного барина полнейшее счастие, а для него был только сквернейшим «происшествием», отправился в бывшую квартиру покойного вслед за многими особами, прибывшими, подобно ему, со Смоленского.