Комната с привидениями

22
18
20
22
24
26
28
30

Заметки сумасшедшего[45]

Да, сумасшедшего! Как поразило бы меня это слово несколько лет назад! Какой пробудило бы оно ужас, который, бывало, охватывал меня так, что кровь закипала в жилах, холодный пот крупными каплями покрывал кожу и от страха дрожали колени! А теперь оно мне нравится. Это прекрасное слово. Покажите мне монарха, чей нахмуренный лоб вызывает такой же страх, какой вызывает горящий взгляд сумасшедшего, монарха, чьи веревка и топор так же надежны, как когти безумца. Хо-хо! Великое дело — быть сумасшедшим! На тебя смотрят, как на дикого льва сквозь железную решетку, а ты скрежещешь зубами и воешь долгой тихой ночью под веселый звон тяжелой цепи, и катаешься, и корчишься на соломе, опьяненный этой славной музыкой! Да здравствует сумасшедший дом! О, это чудесное место!

Помню время, когда я боялся сойти с ума, когда, бывало, просыпался внезапно, и падал на колени, и молил избавить меня от проклятия, тяготевшего над моим родом, когда бежал от веселья и счастья, чтобы спрятаться в каком-нибудь уединенном месте и проводить томительные часы, наблюдая за развитием горячки, которая должна была пожрать мой мозг. Я знал, что безумие смешано с самой кровью моей и проникло до мозга костей, знал, что одно поколение сошло в могилу, не тронутое этой страшной болезнью, а я — первый, в ком она должна возродиться. Я знал, что так должно быть, так бывало всегда, и так всегда будет, и когда сидел в людной комнате, забившись в темный угол, и видел, как люди перешептываются, показывают на меня и посматривают в мою сторону, знал, что они говорят друг другу о человеке, обреченном на сумасшествие, и, крадучись, уходил и тосковал в одиночестве.

Так жил я годы, долгие-долгие годы. Здесь ночи тоже бывают иногда длинными, очень длинными, но они ничто по сравнению с теми беспокойными ночами и страшными снами, какие снились мне в те годы. Я холодею, вспоминая о них. Большие темные фигуры с хитрыми насмешливыми лицами прятались по всем углам комнаты, а по ночам склонялись над моей кроватью, толкая меня к безумию. Они нашептывали мне о том, что пол в старом доме, где умер мой дед, запятнан его кровью, пролитой им самим в припадке буйного помешательства. Я затыкал пальцами уши, но голоса визжали в моей голове: их визг звенел в комнате, вопил о моем деде. В поколении, предшествовавшем ему, безумие оставалось скрытым, но дед моего деда годы прожил с руками, прикованными к земле, дабы не мог он сам себя разорвать в клочья. Я знал, что они говорят правду, знал прекрасно: открыл это много лет назад, — хотя от меня пытались утаить истину. Ха-ха! Меня считали сумасшедшим, но я был слишком хитер для них.

Наконец, оно пришло, и я не понимал, как мог этого бояться. Теперь я свободно мог посещать людей, смеяться и шутить с лучшими из них. Я знал, что я сумасшедший, но они этого даже не подозревали. Как я восхищался самим собой, своими тонкими проделками, потешаясь над теми, кто, бывало, шушукался и косился на меня, когда я не был сумасшедшим, а только боялся, что когда-нибудь сойду с ума! А как весело я хохотал, когда оставался один и думал о том, как хорошо храню свою тайну и как быстро отшатнулись бы от меня добрые мои друзья, если бы узнали истину! Обедая с каким-нибудь славным веселым малым, я готов был кричать от восторга при мысли о том, как побледнел бы он и обратился в бегство, если бы узнал, что милый друг, сидевший подле него, натачивая сверкающий нож, сумасшедший, который имеет полную возможность — да, пожалуй, и не прочь — вонзить нож ему в сердце. О, это была веселая жизнь!

Я разбогател: мне достались большие деньги — и предался развлечениям, прелесть которых увеличивалась в тысячу раз благодаря моей тайне, столь искусно хранимой. Я унаследовал поместье. Правосудие — даже само правосудие с орлиным оком — было обмануто и в руки сумасшедшего отдало оспариваемое наследство. Где же была проницательность зорких и здравомыслящих людей? Где была сноровка юристов, ловко подмечавших малейший изъян? Хитрость сумасшедшего всех обманула.

У меня были деньги, тратил я их расточительно. Как ухаживали за мной! Как меня восхваляли! Как пресмыкались передо мной три гордых и властных брата! Какое внимание, какое уважение, какая преданная дружба. Да и старый седовласый отец — о, он боготворил меня! У старика была дочь, у молодых людей — сестра, и все пятеро были бедны. Я был богат, и, женившись на девушке, увидел торжествующую усмешку, осветившую лица ее неимущих родственников, когда они думали о своем прекрасно проведенном плане и доставшейся им награде. А ведь улыбаться-то должен был я. Улыбаться? Нет, хохотать, и рвать на себе волосы, и с радостными криками кататься по земле. Они и не подозревали, что выдали ее замуж за сумасшедшего.

Позвольте-ка… А если бы они знали, спасло бы это ее? На одной чаше весов — счастье сестры, на другой — золото ее мужа. Легчайшая пушинка, которая улетает от моего дуновения, — и славная цепь, которая теперь украшает мое тело!

Но в одном пункте я обманулся, несмотря на все мое лукавство. Не будь я сумасшедшим — хоть мы, сумасшедшие, и достаточно хитры, но иной раз становимся в тупик, — догадался бы, что девушка предпочла бы лежать холодной и недвижимой в мрачном свинцовом гробу, чем войти в мой богатый, сверкающий дом невестой, которой все завидуют. Я знал бы, что ее сердце принадлежит другому: юноше с темными глазами, чье имя — сам слышал — шептала она тревожно во сне, — знал бы, что она принесена мне в жертву, чтобы избавить от нищеты седого старика и высокомерных братьев.

Фигуры и лица стерлись теперь в моей памяти, но я знаю, что девушка была красива. Я это знаю, ибо в светлые лунные ночи, когда вдруг просыпаюсь и вокруг меня тишина, вижу: тихо и неподвижно стоит в углу этой палаты легкая и изможденная фигура с длинными черными волосами, струящимися вдоль спины и развеваемыми дуновением неземного ветра, а глаза ее пристально смотрят на меня и никогда не мигают и не смыкаются. Тише! Кровь стынет у меня в жилах, когда об этом пишу. Это она: лицо очень бледно, блестящие глаза остекленели, но я их хорошо знаю. Она всегда неподвижна, никогда не хмурится и не гримасничает, как те, другие, что иной раз наполняют мою палату, но для меня она страшнее даже, чем те призраки, которые меня искушали много лет назад, — она приходит прямо из могилы и подобна самой смерти.

В течение чуть ли не целого года я видел, как лицо ее становится все бледнее, как скатываются слезы по ее впалым щекам, но причина была мне неизвестна. Наконец, я ее узнал. Дольше нельзя было скрывать это от меня. Она меня не любила — я и не думал, что любит, — но вот что презирала мое богатство и ненавидела роскошь, в которой жила, я не ожидал. Не приходила мне в голову и мысль, что она любила другого. Странные чувства овладели мной, и мысли, внушенные мне какою-то тайной силой, терзали мой мозг. Ненависти к ней я не чувствовал, однако ненавидел юношу, о котором она все еще тосковала. Я жалел — да, жалел — ее, ибо холодные себялюбивые родственники обрекли ее на несчастную жизнь. Я знал: долго она не протянет, — но мысль, что она еще успеет дать жизнь какому-нибудь злополучному существу, обреченному передать безумие своим потомкам, заставила меня принять решение ее убить.

В течение многих недель я думал о яде, затем об утоплении и, наконец, о поджоге. Великолепное зрелище — величественный дом, объятый пламенем, и жена сумасшедшего, превращенная в золу. Подумайте, какая насмешка — большое вознаграждение и какой-нибудь здравомыслящий человек, болтающийся на виселице за поступок, не им совершенный! А всему причиной — хитрость сумасшедшего! Я часто обдумывал этот план, но в конце концов отказался от него. О, какое наслаждение день за днем править бритву, пробовать отточенное лезвие и представлять себе ту глубокую рану, какую можно нанести одним ударом этого тонкого сверкающего лезвия!

Наконец, старые призраки, которые так часто посещали меня прежде, стали нашептывать, что час настал, и вложили в мою руку открытую бритву. Я крепко ее зажал, потихоньку встал с постели и наклонился над спящей женой. Лицо ее было закрыто руками. Я мягко их отвел, и они беспомощно упали ей на грудь. Она плакала: слезы еще не высохли на щеках, — но лицо было спокойно и безмятежно, и когда я смотрел на нее, тихая улыбка осветила это бледное лицо. Осторожно я положил руку ей на плечо. Она вздрогнула, но это было во сне. Снова я склонился к ней. Она вскрикнула и проснулась.

Одно движение моей руки — и больше никогда она не издала бы ни крика, ни звука. Но я задрожал и отшатнулся. Ее глаза впились в мои. Не знаю, чем это объяснить, но они усмирили и испугали меня; я затрепетал от этого взгляда. Она встала с постели, все еще глядя на меня пристально, не отрываясь. Я дрожал; бритва была в моей руке, но я не мог пошевельнуться. Она направилась к двери. Дойдя до нее, она повернулась и отвела взгляд от моего лица. Чары были сняты. Одним прыжком я оказался около нее и схватил ее за руку. Она упала, испуская вопли.

Теперь я мог убить ее: она не сопротивлялась — но в доме поднялась тревога. Я услышал топот ног на лестнице, положил бритву на место, отпер дверь и громко позвал на помощь.

Вошедшие на крик подняли ее и положили на кровать. Несколько часов она лежала без сознания, а когда жизнь, зрение и речь вернулись к ней, оказалось, что она потеряла рассудок: бред ее был диким и исступленным.

Призвали докторов — великих людей, которые в удобных экипажах, на прекрасных лошадях и с нарядными слугами подъезжали к двери моего дома. Многие недели они провели у ее постели, собирались на консультацию и тихо и торжественно совещались в соседней комнате. Один из них, самый умный и знаменитый, отвел меня в сторону и, попросив приготовиться к худшему, сказал мне — мне, сумасшедшему! — что моя жена сошла с ума. Он стоял рядом со мной у открытого окна, смотрел мне в лицо, и его рука лежала на моей. Одно усилие — и я мог швырнуть его вниз, на мостовую: вот была бы потеха! — но это угрожало моей тайне и я дал ему уйти. Спустя несколько дней мне сказали, что я должен держать ее под надзором, должен приставить к ней сторожа. Это сказали мне! Я ушел в поля, где никто не мог меня услышать, и веселился так, что от хохота моего содрогался воздух.

На следующий день она умерла. Седой старик проводил ее до могилы, а гордые братья пролили по слезе над бездыханным телом той, на чьи страдания при жизни взирали с ледяным спокойствием. Все это питало тайную мою веселость, и когда мы ехали домой, я смеялся, прикрывшись белым носовым платком, пока слезы не навернулись мне на глаза.

И хоть я достиг цели: убил ее, — все же был в смятении и тревоге: чувствовал, что недалеко то время, когда мою тайну раскроют. Я не мог скрыть дикую радость, которая бурлила во мне и заставляла, когда оставался дома один, вскакивать, хлопать в ладоши, плясать, кружиться и громко реветь. Когда я выходил из дому и видел суетливую толпу, заполонившую улицы, или шел в театр, слушал музыку и смотрел на танцующих людей, меня охватывал такой восторг, что я готов был броситься к ним, растерзать в клочья и выть в упоении, но я сдерживал себя: только скрежетал зубами, топал ногами, вонзал острые ногти в ладони — и никто не догадывался, что я сумасшедший.

Помню — и это одно из последних моих воспоминаний, ибо теперь реальное я смешиваю со своими грезами, и столько у меня здесь дел, и так меня всегда торопят, что нет времени отделить одно от другого и разобраться в каком-то странном хаосе действительности и грез, — как выдал я, наконец, тайну. Ха-ха! Чудится мне — я и сейчас вижу их испуганные взгляды, помню, как легко отталкивал их и сжатыми кулаками бил по бледным лицам, а потом умчался как вихрь и оставил их, кричащих и воющих, далеко позади. Сила гиганта рождается во мне, когда я об этом думаю. Вот видите, как гнется под яростным моим напором этот железный прут. Я мог бы сломать его, как ветку, но здесь такие длинные галереи и так много дверей, что вряд ли нашел бы здесь дорогу, а если бы даже нашел, то, знаю, внизу есть железные ворота, и эти ворота они всегда держат на запоре. Они знают, какой хитрый я сумасшедший, и гордятся, что могут меня выставить напоказ.