Встречи с призраками

22
18
20
22
24
26
28
30

На следующее утро те, кто явился в дом смерти, обнаружили в нем два трупа. Тело Адама Фаррела, покрытое простыней, лежало недвижно на кровати, а в другом конце комнаты простерлось тело Фалреда — возле полки, где доктор Стейн по рассеянности оставил перчатки. Резиновые перчатки, скользкие и липкие при прикосновении к ним руки, шарящей в темноте, — руки того, кто спасался от собственного страха. Резиновые перчатки, на ощупь похожие на прикосновение смерти…

Перевод Марины Маковецкой

Винсент О’Салливан. Властелин веков ушедших

Винсент О’Салливан (1868–1940) — один из многих американских писателей и художников, связавших свою жизнь с Европой. Он был человек изысканный и хорошо образованный, дружил со звездами европейской творческой интеллигенции (вплоть до Оскара Уайльда и художника Обри Бердсли, великого мастера «запретной» тематики), разделял их интересы и увлечения. Как писатель считался одним из лидеров во входящем в моду жанре «ужасов и сверхъестественного». Как иллюстратор, в том числе своих собственных произведений, он тоже приобрел известность. Ему довелось жить в богатстве, потом познать бедность, многолетним упорным трудом вернуть себе пристойное благосостояние, а затем… вдруг внезапно и беспричинно исчезнуть из вида всех, кто его знал. «Появился», если так можно сказать, он лишь через четыре года — но уже как мертвец, найденный в крохотной, по-нищенски обставленной комнатке на окраине Парижа.

Можно и вправду подумать, уж не постигла ли О’Салливана судьба его персонажей, на которых вдруг без предупреждения обрушивались зловещие бедствия…

Несколько лет назад я довольно близко сошелся с молодым человеком по имени Август Барбер. Он работал в Лондоне, на фабрике, производящей картонные коробки. Кем был его отец, я не знаю, а мать его, овдовев, поселилась, кажется, в Годалминге, но я не поручусь, что помню правильно. Довольно странно, что я позабыл, где она живет, потому что мой приятель частенько говорил о ней. Иногда казалось, что он ее очень любит, иногда — что почти ненавидит, но так или иначе ни один наш разговор не обходился без ее упоминания. Возможно, я как раз потому и позабыл, что он говорил о ней слишком часто и я перестал обращать на его слова внимание.

Август был коренастым молодым человеком со светлыми волосами и бледным прыщавым лицом. В нем не было ничего особенного ни в материальном смысле, ни в духовном. Он испытывал слабость к ярким галстукам, носкам и украшениям и был довольно дурно воспитан, что проявлялось и в его речи, и в нем самом как личности. Он получил какое-то образование в коммерческой школе. Редко читал что-то, кроме газет. Единственной книгой, за чтением которой я его застал, был роман Стивенсона, который он охарактеризовал как «слишком бурный».

Где же в этом обычном молодом человеке скрывались таинственные глубины, сделавшие возможными те необыкновенные действия и события, о которых я собираюсь поведать?

Существует множество теорий, из которых сложно выбрать одну. Врачи и психологи, к которым я обращался, имели разные мнения, но сходились в одном: что я не могу предоставить достаточно информации о его предках. Я и правда практически ничего не знаю на этот счет.

И дело, конечно, было не в его необщительности. Как я уже упоминал, он много говорил о матери. Но он как-то не возбуждал ни у кого особого интереса вникать в его дела. Когда он приходил, с ним с радостью общались, он был довольно приятным парнем, но стоило ему уйти, и о нем забывали до следующей встречи. Если он не зайдет в гости, вам в голову не придет навестить его. А что с ним происходило, когда мы его не видели, как он жил — это нас никогда не интересовало.

Ситуацию очень хорошо иллюстрирует один факт: через несколько лет после того, как мы познакомились, он тяжело заболел, но это настолько никого не впечатлило, что я даже не припомню, чем именно он болел, — и, кажется, никто не помнит. А болезнь и вправду была очень серьезной; когда я повстречал в Чипсайде одного из его коллег, тот сказал, что Барберу осталось жить несколько часов. Однако он поправился, по слухам, пробыв долгое время в летаргическом сне, из которого, казалось, не должен был выйти.

Когда он появился снова, я — и не только я, другие тоже — заметил вдруг, что его характер изменился. Он всегда был беззаботным человеком, смеялся по любому поводу; бывало, вы встречались, и он начинал хохотать даже раньше, чем появлялся к этому повод. Вреда от этого, конечно, не было никакого, и он заслужил репутацию человека с хорошим чувством юмора.

Но теперь у него появились странные перепады настроения, весьма неприятные, если им случалось продлиться долго. Иногда в компании его охватывали приступы угрюмости; временами он даже был склонен к насилию. У него появилась привычка вечерами шататься по всяким странным местам, и не раз он появлялся на работе избитым. Трудно не думать, что он сам провоцировал эти драки. Одно было хорошо: приступы, приводившие к таким последствиям, могли быть сильными, но редко бывали долгими. Я часто думал, что если бы они еще и длились подольше, Барбер стал бы весьма опасным человеком. И это не только мое мнение, со мной соглашалось множество уважаемых людей, знавших его так же хорошо.

Помню один вечер; мы — трое или четверо — выходили из мюзик-холла, и Барбер принялся флиртовать с одной дамой, что не понравилось ее кавалеру — мне говорили, он был членом парламента. Он яростно развернулся к Барберу, подняв руку, — и вдруг стушевался и отступил назад. Он не мог испугаться более сильного противника — это был крепкий, статный мужчина, настоящий великан по сравнению с неприметным Барбером. Но Барбер смотрел на него, и было что-то не только в его лице; если можно так выразиться, его окружал некий флер — как бы его описать? — что-то вроде абстрактного права, которое имелось лишь у него; неконтролируемой силы, словно бы он мог распоряжаться жизнью и смертью, и это пугало.

Все, кто был поблизости, ощутили это, я видел по их лицам. Всего мгновение, и чары рассеялись — как будто только что перед нами разыграли чудовищный спектакль, а потом убрали сцену вместе с актерами, и на их месте стоял Барбер, самый обыкновенный молодой человек, спокойный и респектабельный, и такой изумленный, что вряд ли заметил удар, который тот джентльмен успел ему нанести прежде, чем мы его оттащили.

Примерно тогда же он стал выказывать до крайности странный интерес к искусству — я имею в виду, для него странный, его никогда не интересовали подобные вещи. Мне говорили, что ничего особо примечательного в этом нет, потому что множество мужчин и женщин, переживших сильное потрясение или тяжелую болезнь, внезапно увлекаются рисованием, поэзией или музыкой. Но обычно это тянется год или два, а в некоторых случаях остается навсегда.

На Барбера накатывало мгновенно и редко дольше чем на полчаса. Посреди пылкой, высокопарной речи он вдруг умолкал, с минуту пребывал в растерянности и задумчивости, а потом, глядя с подозрением, не заметили ли мы что-нибудь странное, внезапно разражался смехом и пересказывал шутку, вычитанную в юмористической газете.

Насколько я могу судить, его монологи про искусство были бессвязными и бессмысленными. Иногда он говорил о живописи, но когда мы упоминали знаменитых художников, их имена оказывались ему незнакомы, и я не думаю, что он хоть раз в жизни бывал в художественной галерее. Но чаще он говорил о театре. Вернувшись из театра, он иногда принимался бранить артистов и с величайшей завистью рассказывать, как именно им следовало играть, заявляя, что сам он сыграл бы лучше. Конечно, бывало и по-другому — чаще всего бывало, — когда он выражал полнейшее равнодушие и к пьесе, и к артистам, или высказывал впечатления так же коротко, как все мы: «потрясающе» или «отвратительно». Критиковать он начинал, только если пьеса очень его взволновала, и в такие дни никто из нас не хотел с ним спорить, хотя мы почти никогда не были согласны с его мнением.

Иногда он принимался рассказывать о своих путешествиях. Это была заведомая ложь, мы все хорошо знали, что он никогда не покидал родные пенаты, за исключением недельной поездки в Булонь-сюр-Мер. Однажды он поставил меня в весьма неловкое положение перед джентльменом, к которому я приехал в гости, по недомыслию взяв его с собой. Этот джентльмен долго жил в Риме, занимаясь делами английской трикотажной фабрики, и они с женой любезно показывали нам фотографии, открытки и другие подобные вещи, как вдруг, увидев очередной прекрасный вид, Барбер склонился над фотографией и принялся жадно всматриваться в нее.

— Я был там, — сказал он.