Ночь в Лиссабоне. Тени в раю

22
18
20
22
24
26
28
30

— Вы не так поняли. У меня есть время. Все время мира.

Шварц не ответил. Он ждал. Я взял билеты и спрятал.

— Я сел в поезд, который прибывал в Оснабрюк ранним вечером, — продолжал Шварц, словно ничего не случилось. — Мне вдруг показалось, что только теперь я перехожу границу. До этого была просто Германия. Теперь же со мной заговорило каждое дерево. Я узнавал деревни, мимо которых шел поезд. Некогда, еще школьником, я с товарищами бродил по этим местам. Здесь я был с Еленой в первые недели нашего знакомства. Я любил все, что лежало вокруг, как любил сам город, его дома и сады.

Раньше чувство отвращения и тоски сливалось во мне в какую-то тяжелую, давящую глыбу. Я словно окаменел. Все, что произошло, парализовало чувства и мысли. Я даже не испытывал потребности анализировать прошлое. Я боялся этого.

Теперь же заговорили вещи, которые стали частью ненавистного целого, хотя не имели к нему никакого отношения.

Окрестности города не изменились. Все так же в сиянии спускающегося вечера стояли церковные колокольни, покрытые мягким зеленоватым налетом старины. Как всегда, река отражала небо. Она сразу напомнила мне о тех временах, когда я ловил здесь рыбу и грезил о приключениях в далеких странах. Мне пришлось их потом пережить, но совершенно иначе, чем я некогда себе представлял. И луга с бабочками и стрекозами, и склоны холмов с деревьями и полевыми цветами остались такими же. И юность моя лежала там погребенная или — если хотите — увековеченная.

Я смотрел в окно поезда. Людей попадалось мало, а военных совсем не было видно. Вечер медленно затоплял окрестные холмы. В крошечных садиках путевых обходчиков цвели розы, лилии и георгины. Они были такими же, как всегда, — чума не уничтожила их. Они выглядывали из-за деревянных заборчиков так же, как во Франции. На лугах паслись коровы — так же, как они пасутся на швейцарских лугах, — черные, белые, без знака свастики, с такими же кроткими глазами, как всегда. Я увидел аиста на крыше крестьянского домика, он деловито щелкал клювом. И ласточки летали вокруг, как они летают везде. Только люди стали другими, я знал это.

Они вовсе не были перекроены все на один лад, как я представлял раньше. В купе входили, выходили и снова заходили люди. Чиновников было мало. Все больше простой люд — с обычными разговорами, которые я слышал и во Франции, и в Швейцарии, — о погоде, об урожае, о повседневных делах, о страхе перед войной.

Они все боялись ее, но в то время как в других странах знали, что воины хочет Германия, здесь говорили о том, что войну навязывают Германии другие. Как всегда перед катастрофой, все желали мира и говорили только об этом.

Поезд остановился. Вместе с толпой пассажиров я покинул перрон. Вокзал не изменился, только показался мне меньше, запущеннее, чем прежде.

Когда я вышел на привокзальную площадь, все, о чем я думал до сих пор, отлетело. Сгущались сумерки, было сыро, как после дождя. Я будто ослеп, и все во мне дрожало. Я знал, что теперь начиналось самое опасное, и в то же время был странно уверен, что со мной ничего не случится. Я шел словно под стеклянным колпаком. Он защищал меня, но мог разлететься вдребезги в следующее же мгновение.

Я вернулся в зал и купил обратный билет до Мюнстера. Жить в Оснабрюке я не мог. Это было слишком опасно.

— Когда уходит последний поезд в Мюнстер? — спросил я кассира, который восседал за своим окошечком, самоуверенный и неуязвимый, точно маленький Будда. Лысина его блестела в желтом свете электрических ламп.

— Один — в двадцать два часа двадцать минут, другой — в двадцать три двенадцать.

Потом в автомате я взял перронный билет на случай, если вдруг понадобится быстро исчезнуть. Конечно, на платформах прятаться трудновато, но зато в Оснабрюке их три, можно выбрать любую, если надо быстро вскочить в отходящий поезд, а кондуктору просто сказать, что ошибся, уплатить штраф и сойти на следующей остановке.

Я, наконец, решил позвонить старому другу, который не был сторонником режима. По телефону я мог узнать, может ли он мне помочь. Позвонить прямо жене я не осмелился, не зная, одна она или нет.

Я стоял в стеклянной телефонной кабине, держал в руках справочник и смотрел на аппарат. Я перелистывал грязные, засаленные страницы с номерами телефонов, а сердце у меня так колотилось, что, казалось, слышался его стук. Я все ниже наклонял лицо, чтобы нельзя было узнать меня.

Машинально я открыл страницу с моей прежней фамилией и увидел телефон жены. Номер остался тот же, но адрес был другой. Площадь Рисмюллерплац теперь называлась Гитлерплац.

Когда я увидел адрес, мне показалось, что мутная лампочка в кабине вспыхнула в тысячу раз ярче. Я даже оглянулся — так сильно было ощущение, будто я стою посреди глубокой ночи в ярко освещенном ящике или будто на меня направили луч прожектора. И опять безумие моей затеи пронизало меня и наполнило ужасом.

Я вышел из кабины и прошел через полутемный зал. На стенах висели плакаты «Силы и радости»[6] и рекламы немецких курортов. С ярко-синего неба угрожающе смотрели улыбающиеся жизнерадостные субъекты.