Целыми днями Лукомцев разъезжал по фронту дивизии, которая, отойдя от Вейно, снова заняла оборону. Однажды, встретив в лесу нескольких бойцов, отбившихся от своей роты, он по возвращении в штаб раскричался:
— Что это за войско у нас с вами, майор, что за войско? Какой-то бродячий цирк, а не дивизия!
— Преувеличиваете, ей-богу, преувеличиваете, товарищ полковник, заговорил Черпаченко. — Скорее всего это не наши, а соседи болтаются по лесам. У нас же ополченцы, народ, сами знаете, какой.
— Чем утешаетесь! Соседи! Даже если соседи — нам с вами от этого не легче. Если сосед силен, то и ты силен. А сосед плох — и ты плох. Это же война. И я заявляю, что с каждым разгильдяем буду расправляться беспощадно.
В эту минуту в землянку вошел связной и остановился у двери.
— Чего тебе? — спросил Лукомцев.
— Задержан человек. Говорит, с пакетом. Лично командиру.
Появился боец в изодранной, до черноты грязной гимнастерке, заправленной в брюки, на которых не было ни одной пуговицы, они держались только потому, что были опоясаны телефонным проводом. На ногах у бойца разбитые, разинувшие полный гвоздей рот старые опорки.
— Разрешите обратиться?
— Что за вид! — рявкнул Лукомцев. — Кто вас послал?
— Комиссар батальона службы воздушного наблюдения, оповещения и связи политрук…
— Так передайте ему…
— Он в тылу у противника, раненый, товарищ полковник.
Лукомцев зло развернул замусоленный листок. Вертел его и так и этак и ничего не мог разобрать, кроме даты.
— Вы что же, одиннадцать дней доставляли сей, с позволения сказать, пакет? Ваша фамилия?
— Ермаков.
— Скажите прямо, Ермаков, откуда вы сбежали?
Из Ивановского, товарищ полковник, из немецкого плена.
— Как? — переспросил Лукомцев. — Откуда?
И Ермаков, лихой загуринский шофер, рассказал, как он пробирался лесом с бойцами четырнадцатого поста, как нарвались они на немецкий секрет и были схвачены, как прятал он записку Загурина сначала в голенище, а потом, когда немцы отняли сапоги, скрывал ее и между пальцами, и под мышкой, и во рту.