– Что же это? Неужели сама девица презрела мое сокровище? – переспросила его матушка Ригби, в то время как ее злые глаза запылали как два адских раскаленных угля. – Я покрою все ее лицо прыщами! Нос ее станет так же красен, как этот уголек в моей трубке! Передние ее зубы выпадут! Не пройдет и недели, как ничего хорошего в ней уже не останется!
– Оставь ее в покое, мать, – отвечал на это бедный Хохолок. – Девушка была уже наполовину покорена, и, мне думается, еще один сладкий поцелуй с ее уст – и я бы стал настоящим человеком. Но, – добавил он после короткой паузы и затем почти завыл в порыве самоуничижения, – я увидел самого себя, мать! Я увидел, что я за жалкое, истрепанное, выхолощенное существо! Я не хочу больше жить!
Выхватив трубку изо рта, он что есть силы хватил ее об очаг и в то же мгновение рухнул на пол, превратившись в кучу соломы и изодранной в клочья одежды с какими-то палками, торчащими из всей этой рухляди, и лежащей поверх нее сморщенной тыквой. Проверченные в этой последней дыры, заменявшие глаза, потеряли теперь всякий блеск, но грубо вырезанное отверстие, которое еще недавно было ртом, казалось, продолжало кривиться от отчаяния и еще не лишилось оттенка человечности.
– Бедняга! – промолвила матушка Ригби, печально взглянув на остатки своего неудачливого создания. – Бедный мой милый, хорошенький Хохолок! На свете существуют тысячи и тысячи всяких хлыщей и шарлатанов, составленных, подобно ему, из такой же кучи дряни, из таких же поношенных, устарелых, ни на что не годных вещей, и все же они живут себе припеваючи и никогда не видят себя такими, какие они есть. И почему же один только мой кукленок должен был познать себя и от этого погибнуть?
Продолжая бормотать таким образом, ведьма набила трубку свежим табаком, но задержала ее между пальцев, точно раздумывая, сунуть ли трубку себе в рот или опять в рот Хохолку.
– Бедняга Хохолок, – продолжала она. – Я легко могла бы предоставить ему еще одну возможность и завтра же послать его вновь искать счастья. Но нет! Он слишком впечатлителен и чувствует все слишком глубоко. У него, видимо, слишком нежное сердце, чтобы бороться и побеждать в этом бесчувственном и бессердечном мире. Я все-таки сделаю из него пугало. Это невинная и притом полезная профессия, и она подойдет моему сокровищу как нельзя лучше. Если бы все его братья здесь, на земле, занимались бы, как он, таким же нужным делом, человечество бы от этого только выиграло. А что касается моей трубочки, то я в ней больше нуждаюсь, чем он!
Сказав это, она сунула мундштук себе в рот.
– Диккон! – крикнула она снова самым пронзительным тоном. – Еще один уголек для моей трубки!
Роберт Льюис Стивенсон
(1850–1894)
Окаянная Дженет
Его преподобие Мердок Соулис очень долго прослужил пастором на болотах в приходе Болвири, что в долине реки Дьюлы. Суровый старик с холодным и жестким лицом, внушавший страх всем своим прихожанам, последние годы он жил совсем один, без родных и без прислуги, в уединенном пасторском домике, стоявшем на отшибе, близ горы Хэнгин-Шоу. Вопреки железному спокойствию в чертах лица, взгляд у него был дикий, испуганный и неуверенный, а в то время, когда он беседовал наедине с кем-либо из прихожан о будущем нераскаянных грешников, казалось, будто этот взгляд проникает сквозь грозы времен в страшные тайны вечности. Многие из молодых людей, что бывали у него, готовясь к причастию, приходили в ужас от его речей. Каждое первое воскресенье после семнадцатого августа он читал проповедь на текст из Первого послания апостола Петра (гл. V, стих 8): «Диавол, аки лев рыкающий…» В этот день он обычно превосходил самого себя, и слушателей пробирал мороз по коже как от самой проповеди, так и от грозной манеры проповедника. Дети пугались до припадков, а старики после проповеди смотрели пророками и весь день беспрестанно намекали на то, против чего так восставал Гамлет. Пасторский домик стоял над водами Дьюлы, в густой сени деревьев; над ним с одной стороны нависала гора Шоу, а с другой – множество вершин подымалось к небу; почти с самого начала пастырского служения мистера Соулиса осторожные люди стали обходить стороной этот дом, особенно в сумерки; а старики, завсегдатаи деревенской пивной, только покачивали головами при одной мысли о том, чтобы пройти поздним вечером мимо такого дома. Собственно, там было одно особенно страшное место. Дом пастора стоял между рекой и большой дорогой; задняя его стена была обращена к небольшому селению Болвири, в полумиле от него, где была церковь; бедный сад перед домом, огороженный терновником, занимал все пространство между рекой и дорогой. Дом был двухэтажный, с двумя большими комнатами в каждом этаже. Выход из него открывался не прямо в сад, а на мощеную дорожку, которая тоже выходила не в сад, а с одной стороны на большую дорогу, с другой же упиралась в высокие ветлы и кусты бузины, окаймлявшие реку. Вот этот-то кусок дорожки и пользовался среди юных прихожан Болвири особенно дурной славой. Священник часто прогуливался там в сумерки, время от времени прерывая молитву без слов громкими стонами; а когда его не бывало дома и дверь оказывалась заперта, самые отчаянные из школьников, играя в салки, отваживались пробегать с сильно бьющимся сердцем через это место, ставшее легендарным.
Такая атмосфера страха, окружавшая слугу Божьего, человека с безупречной репутацией и наделенного твердой верой в Господа Бога, обычно вызывала удивление и любопытство среди немногих чужаков, которых случай или дело приводили в эту глухую и отдаленную местность. Но даже среди прихожан многие не знали о странных событиях, ознаменовавших первый год служения мистера Соулиса, а из тех, кто был осведомлен лучше, одни были молчаливы по природе, другие же боялись касаться этой темы. И только время от времени кто-нибудь из стариков, набравшись храбрости после третьего стаканчика, рассказывал о том, почему пастор у них и с виду такой странный, и живет отшельником.
Пятьдесят лет тому назад, когда мистер Соулис только что приехал в Болвири, он был еще совсем молодой человек, полный книжной учености: проповеди он читал хорошо, но, как оно и полагается молодому человеку, в делах религии смыслил еще мало. Которые помоложе из прихожан, те очень увлекались его ученостью и умением говорить, а те, что постарше, люди степенные и серьезные, молились за этого молодого человека: им казалось, что он, так сказать, заблуждается на свой счет и приходу это вовсе не на пользу. Это было давно, еще до «умеренных», задолго до них; да ведь все дурное, как и все хорошее, приходит не сразу, а мало-помалу. Находились и такие люди, которые говорили, что Бог покинул университетских профессоров, а молодежи, чем учиться у них, лучше бы сидеть в торфяной яме, как делывали деды, когда их преследовали за веру, с Библией под мышкой и с молитвой в сердце. Как бы то ни было, нечего и сомневаться, что мистер Соулис заучился в этом своем университете: он заботился и беспокоился о многом, но только не о том единственном, о чем нужно было беспокоиться. Книг с собой он привез пропасть, у нас в приходе раньше столько и не видывали, и возчику пришлось порядком с ними побиться; он едва не утопил их в болоте между Черной горой и Килмакерли. Книги были все Божественные, само собой, так они, во всяком случае, назывались; а люди серьезные держались того мнения, что куда их столько: ведь Слово Божие можно завязать в маленький уголок платка. И вот наш пастор сидел над этими книгами дни и ночи – а куда же это годится, – все писал да писал, не иначе; сначала боялись, что он будет сам сочинять проповеди, потом оказалось, что он пишет книжку, а это уж совсем неподходящее дело для такого неопытного молодого человека.
Как бы то ни было, ему полагалось взять себе для хозяйства какую-нибудь приличную, хорошего поведения, пожилую женщину, она бы ему и обеды готовила. Кто-то ему указал на одну старуху по имени Дженет Макклоур. Он никого толком не расспросил и взял ее в служанки. А ведь многие ему не советовали, потому что эта Дженет была у почтенных людей нашего прихода на дурном счету. Когда-то давным-давно у нее был ребенок от одного драгуна, к тому же она уже больше тридцати лет не ходила к исповеди, и деревенские мальчишки не раз слышали, как она бормочет что-то себе под нос в сумерки на вершине горы Киз-Лоан, а ведь и время, и место совсем неподходящие для богобоязненной женщины. Надо, однако, сказать, что сам лорд-помещик первый указал пастору на Дженет, а в те времена наш пастор сделал бы все что хочешь, лишь бы угодить помещику. Когда люди ему стали говорить, будто эта самая Дженет связалась с дьяволом, он ответил, что это, на его взгляд, одно суеверие, а когда ему упомянули про Библию и про Аэндорскую волшебницу, он сказал, что эти дни давно миновали, а дьявол с тех пор укрощен; все это, мол, сущие предрассудки.
Ну ладно. Когда по деревне прошел слух, что Дженет Макклоур будет служанкой в пасторском доме, то народ и на нее, и на него сильно осердился. Некоторые наши женщины не придумали ничего лучше, как пойти к ее дому и выложить ей вслух все то, в чем ее обвиняли, и все, что про нее было известно – от солдатского младенца до двух коров Джона Томсона. Говорить она была не охотница. Когда люди ее не трогали, она им давала волю болтать сколько хотят, а сама молчок – ни «здравствуйте», ни «прощайте», но уж если, бывало, ее заденут за живое, так язык у нее начинал молоть что твоя мельница. Вот и тут Дженет взбеленилась (припомнила все старые сплетни и мало ли еще что), они ей слово, а она им два; в конце концов женщины до нее добрались, стащили с нее платье и поволокли по деревне к реке, посмотреть, ведьма она или нет, потонет или выплывет. Шум поднялся такой, что слышно было под Хэнгин-Шоу; сама Дженет дралась за десятерых, и долго после этого, чуть ли не по сию пору, у многих наших женщин видны следы от ее когтей; и как бы вы думали, кто подоспел к самому разгару драки? Новый наш пастор (должно быть, за грехи Бог его наказал).
– Женщины! – крикнул он (а голос у него был зычный). – Заклинаю вас именем Господа, отпустите ее!
Дженет бросилась к нему, едва живая от страха, и стала его молить, Христа ради, чтоб он ее спас от погибели, а женщины тоже не отставали и рассказали ему все, что знали про Дженет, а может, даже и больше того.
– Женщина, – спросил он у Дженет, – правда ли все это?